Зоргер призвал себе на помощь свою силу и превратился (это было тяжело) в нишу, в которой они сидели, потом раскинулся сводом над случайным знакомым, который, удивленный этим его состоянием, все качал головой и время от времени вежливо просил Дать ему снова носовой платок, – и вобрал его в себя, так что постепенно закостеневший торс другого ожил, явив сначала гротескную, но потом вполне милую детскую головку, и под конец стал даже потирать руки, из которых, как он заявил, вот только что «вылетел со свистом весь страх». В этот момент Зоргеру почудилось, будто из глубины ночного пространства его пробила дрожь творения, когда он, удивляясь самому себе, захотел физически соединиться с этим человеком: как будто это была единственная возможность поддержать в нем жизнь. – Но потом оказалось достаточно одного-единственного взгляда, в котором сконцентрировалось сильное желание, чтобы все было по-другому и незнакомец под его воздействием смог спокойно откинуться на сиденье. Чуть позже Зоргер подчеркнуто не смотрел в его сторону – словно больной мир можно было исцелить еще и тем, что отвернуться от него.
При этом с самого начала у него было такое чувство, будто он слышит свою собственную историю; не потому, что она была похожа, а потому, что в словах этого человека, занятого самобичеванием, ему слышался тот самый голос, который так часто ему самому отказывал в праве на жизнь. Правда, сейчас, в устах этого чужого человека (не так, как это звучало внутри него самого, когда получались одни лишь беззвучные гаммы) этот голос не проклинал его, а превратился в совершенно очевидную бессмыслицу, которая душила теперь не только его одного. И Зоргер, открыв «врата своих чувств» и отстранившись от себя самого и того, другого, смог стать тем самым «смеющимся третьим», который привел их обоих в веселый порядок; вполне сочувствуя чужой беде, он тем не менее, слушая и наблюдая, не испытывал ничего, кроме безмятежного удовольствия, какое испытывает сопереживающая публика. Он даже позволил себе улыбаться, и Эш, который еще недавно говорил запинаясь, заметив это, проникся доверием и выложил все не стесняясь.
Описывая свое отчаяние, он совершенно вошел в его роль: это не означало, что он изображал его, – просто ему удавалось подбирать единственно верные жесты и фразы, которые он ловко вставлял в нужный и единственно верный момент. Сначала он был просто исполнителем самого себя, который ярко и вместе с тем лаконично представил картину своего несчастья, потом же превратился в провозвестника своей собственной истины; так ему (вместе с Зоргером, без участия которого он не мог обойтись) удалось не впасть в панику и проявить, правда без особого рвения, интерес к своей публике, в отношении которой он, не сбиваясь со своих ламентаций, проявлял необыкновенную предупредительность, сквозившую в каждом жесте, будь то вовремя налитое вино или полученный счет. Под конец он уже настолько совладал со своим состоянием, что решил проиграть его еще раз, представив своему зрителю, как последний танец, серию коротких бурлескных сцен. Он сказал:
– Мне ничего не стоит расплакаться – глядите! – и действительно у него на глазах навернулись слезы, правда, только легким намеком, – а в следующее мгновение он уже демонстрировал свои дрожащие руки, – после чего на лбу у него, у самых корней волос, выступил пот от ужаса и тут же исчез, – затем последовала веселая пауза, которую рассказчик, однако, быстро (опять в подходящий момент) прервал, чтобы доверительно прошептать на ухо своему слушателю: «Я был на грани смерти», после чего он взял в руку тарелку со счетом, на которой лежал карандаш, и, все еще глядя на счет, спокойным голосом прочитал конец своей истории:
– Еще сегодня днем передо мною были скалы смерти из парка, а клетки с хищниками в зоопарке были пусты. А вечером, теперь: какое наслаждение Держать в руках тарелку, на которой катается карандаш. Я желаю нам всем долгой жизни.
Он завершил свое представление самопародией, указав на ресторанный аквариум, в котором лежали мелкие осколки гранита в качестве декорации к рыбкам; потом, серьезно и без тени пошлости, обратил внимание Зоргера на соседнюю нишу, из глубины которой выглядывала – больше ничего не было видно – красивая покачивающаяся нога сидевшей там женщины, и поклялся, не избегая при этом взгляда Зоргера, «умереть естественной смертью» (еще недавно в ответ на вопрос о том, как он хотел бы умереть, он только стремительно прятал свои зрачки).
Читать дальше