Вот почему притягивал бетонный чердак, эта железная крыша с ее пыльными лесенками — с нее открывался океан полузабытого в эвакуации родного города, разделенного на множество морей, на куски суши — асфальтовые и зеленые. Одно из морей простиралось от нас до Курского вокзала, где вечно двигался клубок точечных, как в немом кино, торопливо несущихся фигурок… Продолжая этот образ, владевший мною тогда, можно было бы сказать, что на волнах этих странных городских морей блестели огни бакенов-светофоров, что по их темным глубинам, светя фонариками, плыли корабли машин.
Все это было прекрасно и романтично, но, поднявшись на чердак, проходя мимо его пустых каменных ящиков по бетонному полу, от которого тянуло холодом, пахло кошками и мышами, мы теряли ощущение моря и корабля. Катились клочки бумаги, гонимые ветром, ее шуршание наполняло неожиданной тревогой. Казалось, слышался шум шагов, потом он затихал, когда мы останавливались; стоило нам двинуться, он снова возникал.
Мы с Арапом прошли еще десяток шагов, снова было безмятежно тихо, над нами в квадратном проеме чердака высвечивало холодноватое небо.
— А ну стоять! — раздался голос из темноты, из серых бетонных отсеков, усиливших его звук и придавших ему непреклонность железа.
Мы остановились. Фонарик бесцеремонно, слепя глаза, делая беспомощными движения, уперся сначала в мое лицо, потом, отбросив меня в чернильную мглу, переместился и обжег лицо моего товарища.
— Пойди-ка сюда…— Голос показался знакомым.— Вы чего тут болтаетесь по ночам? Здесь не ваше место.
— Сейчас посмотрим, что это за придурки, — сказал другой голос, незнакомый.— А ну-ка давай сюда, шевели костями!
Мы стояли, не двигаясь.
— Ты что, фраер, глухой? — спросил второй голос.
Я сделал несколько шагов, за мной — Витька Арапов.
Мы увидели свет, ярко и быстро сгорающий — будто пакля, облитая бензином, полыхала. Этот очень яркий и неровный свет вырвал из черноты четырех человек. Одного мы знали хорошо, других часто видели на «броде». Это была как раз та компания, с которой мы только сегодня встретить на Кировской. Среди них и наш Ботик. — А, старый приятель! — крикнул он.— Сосед по парте, строчкогон!
Его действительно недавно посадили за мою партy. На уроках он скучал, обыкновенно не слушал учительских объяснений, думал о чем-то своем или пугал всех своей зажигалкой, но чаще молча смотрел в окно. А в окне был квадратик неба, переполосованный пожелтевшей бумагой с торчащей из-под нее пыльной ватой. Больше ничего.
Но и это ему было интереснее, чем все алгебры, физики и географии на свете.
На диктантах он всегда списывал у меня. Он не побил, видно, ни от кого зависеть, поэтому списывать ему было противно, тем более втихаря, осторожничая, чтобы учительница не засекла . Он списывал, как говорили, внаглую, бесцеремонно, не таясь, повернувшись ко мне откровенно всем туловищем. Его выпроваживали из класса, пересаживали, но он снова ухитрялся сесть рядом со мной. Не то чтобы он любил меня или я был грамотнее других, просто он привык списывать именно у меня, а перед кем-то другим вертеть туловищем, поворачиваться он не хотел. Оказывается, списывание, зависимость нисколько не сближают людей. Я чувствовал, что он смотрит в мою сторону отчужденно, равнодушно, с полным безразличием, иногда с раздражением и всегда свысока. Да он на всех смотрел свысока, всех считал слабаками, хотя среди нас попадались ребята, умевшие и любившие драться. Но он не боялся никого, ибо был по-взрослому, по-мужичьи силен, с мощной хваткой не по возрасту и не по росту больших рук. У его компании, у огольцов постарше нас, были совсем другие интересы, привычки, нравы и занятия. И вот сейчас мы столкнулись на чердаке. Собственно, опасаться вроде бы и нечего. Сколько раз мы встречались на Кировской, и они даже не глядели в нашу сторону… Но то на многолюдной улице, на «Бродвее». А здесь чердак. Площадка, которую они считают своей… Подсознательно я чувствовал, что мы влипли в какую-то историю… Неизвестно, чем она закончится, но я старался взять себя в руки, держаться нормально, уверенно, ну примерно как разведчик, попавший в фашистскую западню,— все мы в то время мыслили именно такими категориями. Это укрепляло волю.
— Что там за пентюхи, Ботик? — спросил чернявый косоглазый парень в белой странной куртке, махровой, мохнатой, будто бы переделанной из халата.
Пакля, которую он держал в руках, погасла, и можно было бы попытаться уйти. Но едва я сделал шаг, как наткнулся на чью-то ногу и еле удержался.
Читать дальше