Единственной значительной книгой в этом году был перевод романа Фолкнера «Свет в августе». Сартру не понравился его стиль, он ставил ему в упрек библейскую цветистость, которая меня не раздражала. Но мы оба одинаково восхищались его новизной и смелостью. Никогда еще мир Фолкнера, который сексуальность пронизывает и обагряет кровью, не имел таких трагических красок. Меня поражало то, что история, которая отдает Кристмаса в руки линчевателей, была захватывающей, как жизнь, и в то же время неотвратимой, как смерть. На этом Юге, лишенном будущего и не имеющем другой истины, кроме своей легенды, самые бурные разгулы страстей заранее обречены судьбой на провал; Фолкнер сумел придать своей истории продолжительность, упразднив вместе с тем время; в самой середине книги он меняет его ход: там, где торжествует судьба, прошлое и будущее уравниваются, настоящее уже не существует; для Кристмаса это всего лишь перерыв между двумя сериями, одна восходит ко дню его рождения, другая устремляется к часу его ужасного конца, и обе обнаруживают все то же проклятие: черную кровь в венах. Смещая время, Фолкнер обогащает свою технику. Он с еще большей искусностью, чем в других своих романах, распределяет тени и свет; напряженность повествования, выпуклость событий делали «Свет в августе» образцовым произведением. Марко, который обожал формулировки, заявил, что отныне роман станет синхроническим или его вообще не будет. Мы считали, что в любом случае французский традиционный роман отжил свое, что нельзя не учитывать ни новых свобод, ни новых ограничений, предложенных молодыми американцами.
Мы нечасто бывали в Париже, но из каждой нашей поездки извлекали пользу. Мы посетили выставку итальянского искусства, выставку фламандского искусства. С некоторой грустью мы ходили смотреть на остатки старого Трокадеро, который как раз сносили. В «Казино де Пари» пел Морис Шевалье: «Когда виконт встречается с другим виконтом». Он поразительно изображал своих подражателей. В кино показывали «Карнавал во Фландрии», «Осведомителя», «Знамя». В «Капризах Марианны» мы видели Маргерит Жамуа, слышали, как Мадлен Озере произносила: «Котенок мой издох». Между тем благоразумное совершенство спектаклей Жуве нам немного наскучило, и «Троянской войны не будет» мы не смотрели. В «Ателье» мы присутствовали на генеральной репетиции «Дельца», удачной адаптации Бальзака, сделанной Камиллой. Облаченный в роскошный домашний халат Меркаде, Дюллен казался воплощением своего персонажа; еще более удивительным был Соколофф в роли господина Виолета, жалкого, хнычущего кредитора, безуспешно выпрашивающего свой долг. В день генеральной репетиции я впервые попала в артистическую; люди с криками, воем, воркованием осаждали Дюллена и Камиллу, так что я утратила дар речи. По счастью, с Дюлленом и Камиллой мне не требовалось произносить громких фраз; но Камилла, которой я сказала, до чего меня поразил в спектакле Соколофф, подтолкнула меня к нему: «Ступайте, поздравьте его». Он сидел на диванчике с отстраненным видом, держа на коленях потертый цилиндр господина Виолета; я пролепетала несколько слов, и он взглянул на меня, прищурив глаза скорее с удивлением, чем с насмешкой. Я почувствовала, что лицо мое пылает, на лбу выступил пот: я сказала себе, что решительно не гожусь для светских условностей.
У меня сохранилось ослепительное воспоминание о моих последних рождественских каникулах. В том году Лионель проводил зиму со старой тетушкой в одном швейцарском шале Гстега. Они пригласили мою сестру. Мы с Сартром поселились в соседней гостинице, крохотной и очень красивой; она была деревянной, как все дома поселка, и обогревалась большой фаянсовой печью; заснеженные улицы пахли мокрой пихтой и горящими побегами. Мы упражнялись на склонах, чуть более крутых, чем в Монроке, почти так же непредсказуемо: Лионель был отличным лыжником, но весьма посредственным учителем. Чтобы отпраздновать Рождество, престарелая тетушка заказала английский пудинг, мы полили его ромом, и он весело вспыхнул; как только он погас, Сартр так решительно махнул рукой, уронив его на пол, что это показалось преднамеренным, но мы его все-таки съели.
Мы с Ольгой прекрасно понимали друг друга, но мы были разными. Я жила планами; она отрицала будущее, и любое усилие казалось ей никчемным, осторожность — мелочностью, упорство — самообманом, ценила она лишь свои эмоции: все, что постигают головой, ее не интересовало. Она наслаждалась, слушая Бетховена или Баха, но когда Марко дал нам послушать октет Стравинского, она в сердцах сказала: «Музыка наводит на меня тоску, я не люблю звуки». Согласно определениям Шелера [61] Которого ныне мы считаем предвестником фашизма.
, которыми мы охотно пользовались в ту пору, «насущные ценности» она ставила гораздо выше «духовных ценностей»; ни искусство, ни литература, ничто не трогало ее так, как тела, жесты, человеческие лица. Она была без ума от Оскара Уайльда, ее эстетизм я считала немного ограниченным; однако меня нисколько не смущала ее предвзятость, я приписывала это ее возрасту, меня это забавляло, мне и в голову никогда не приходило, что Ольга может одержать надо мной верх. Ее отношения с Сартром тоже ничем не омрачались: им было хорошо вместе, и ни один из них ничего не требовал от другого. Ольга довольствовалась настоящим; слова, которые определяют, ограничивают или обещают и всегда предвосхищают, казались совершенно неуместными.
Читать дальше