Во второй части речь шла о том, чтобы найти для морали позитивные основания. Я более подробно вернулась к заключению романа, который только что закончила: свобода, основа любой человеческой ценности, — это единственная цель, способная оправдать деяния людей; однако я присоединялась к теории Сартра: каковы бы ни были обстоятельства, мы обладаем свободой, которая позволяет нам преодолеть их; если она дана нам, можно ли считать ее целью? Я различала два вида свободы: она представляет собой саму модальность существования, которая худо-бедно, так или иначе принимает на свой счет все, что приходит извне; это внутреннее движение нераздельно и, следовательно, в каждом всеобъемлюще. Зато конкретные возможности, открывающиеся перед людьми, неравны; некоторые достигают лишь незначительной части тех, которыми располагает человечество в целом; собственные усилия лишь приближают их к площадке, откуда самые счастливые берут старт: их трансцендентность теряется в общности под видом имманентности. В самых благоприятных ситуациях замысел — это, напротив, настоящее преодоление, он создает новое будущее; деятельность хороша, когда она направлена на то, чтобы отвоевать для себя и для другого привилегированное положение: освободить свободу. Таким образом, я пыталась примирить с идеями Сартра направление, которое в долгих дискуссиях отстаивала вопреки ему: я восстанавливала подчиненность между ситуациями; субъективно спасение в любом случае было возможно, но тем не менее невежеству следовало предпочесть знание, болезни — здоровье, нищете — благополучие.
Я не осуждаю свое стремление снабдить экзистенциальную мораль материальным содержанием; досадно то, что в момент, когда я думала избавиться от индивидуализма, я увязла в нем. Индивид обретает человеческую значимость лишь через признание другого, полагала я; тем не менее в моем эссе сосуществование проявляется как своего рода случайность, которую должно преодолевать каждое существо; в одиночестве оно начнет создавать свой замысел, а затем потребует от общности признать его: в действительности же общество с момента моего рождения формировало меня; это в его лоне и в тесной связи с ним я определяю себя. Мой субъективизм неизбежно сопровождается идеализмом, который лишает мои рассуждения всякого значения. Это первое эссе представляет интерес для меня сегодня лишь потому, что выражает некий момент в моем развитии.
Диалог между Пирром и Цинеасом напоминает тот, что происходил внутри меня, который я записала в своем дневнике в день моего двадцатилетия; в обоих случаях некий голос вопрошал: «Ради чего?» В 1927 году он изобличал тщету земных занятий во имя абсолюта и вечности, в 1943-м он обращался ко всеобщей истории, выступая против ограниченности отдельных замыслов: он всегда призывал к безучастности и невмешательству. Сегодня, как и вчера, ответ был все тот же: безжизненной рассудочности, небытию, всему я всегда противопоставляла неоспоримую очевидность живого утверждения. Если мне показалось столь естественным примкнуть к идее Кьеркегора, Сартра, стать «экзистенциалисткой», то потому, что вся моя история готовила меня к этому; с детских лет мой характер побуждал меня доверять своим желаниям, своим прихотям; среди учений, которые интеллектуально сформировали меня, я выбрала те, которые укрепляли такую склонность; уже в девятнадцать лет я была уверена, что только человеку, ему одному, надлежит придавать смысл своей жизни, и он с этим справляется; однако я никогда не должна была упускать из виду ту головокружительную пустоту, ту слепую муть, откуда возникают его порывы: к этому я вернусь.
Эссе «Пирр и Цинеас» было закончено в июле и принято Галлимаром. Через месяц-другой должна была появиться «Гостья». И я полагала, что с романом «Кровь других» я осуществила прогресс. Я была довольна собой. Мой второй роман не мог быть опубликован до Освобождения, но я не торопилась. Важно было то, что придет день, когда снова откроется будущее: теперь мы в этом больше не сомневались и даже думали, что нам не придется ждать этого слишком долго. Все счастье, от которого я хотела было отказаться, расцветало вновь; мне даже казалось, что оно никогда не было таким сияющим.
Вступительный конкурс в Севре проходил в июне, и я оказалась свободной уже в начале месяца. Во время этих каникул мне вновь захотелось прогуляться, но на сей раз мы выбрали один из довольно хорошо снабжавшихся районов Франции: Центр. Я назначила Сартру встречу на 16 июля и села на поезд до Роанна: демаркационной линии более не существовало. Я купила билет и заранее заняла свое место, иначе был риск остаться на перроне; люди путешествовали, стоя на ступеньках, иные набивались в туалеты; на станциях рыдали женщины, им не удавалось сесть в поезд. Случилось так, что мои попутчики долго обсуждали «Тошноту», сравнивая ее с «Посторонним»; затем у них возник спор относительно «Мух», о котором я и поведала Сартру в письме: «Один человек нашел странным, что пьеса не имела большого успеха, а от Алкье ему известно, что у Вас были неприятности, поскольку Валери она не понравилась (?). Сам же он не считает, что она лишена интереса». В этом же письме я отмечала: «Роанн кажется очень бедным, таким же бедным, как Париж, хотя на завтрак я пила кофе с молоком. И за 25 франков я съела редис, огромное блюдо шпината, довольно хорошего, насколько хорошим может быть шпинат, картофельные биточки и два скверных абрикоса. У меня всего было в избытке, поскольку блюда подавали на двоих, а мой сосед ничего не ел. Здесь лучше, чем в Париже. Однако и в лучших отелях предлагают только шпинат и свеклу».
Читать дальше