Выходя после спектакля «Селестина» в ночь на 3 марта, мы заметили в небе отблески и услышали знакомые мне звуки зенитной артиллерии. Завыли сирены. Люди застыли на тротуаре, глядя в небо. Что происходит? Англичане бросают бомбы на Париж? Или немцы подняли ложную тревогу? Мы заснули в неведении. На следующий день газеты торжествовали: англичане пролили французскую кровь. Они целили в заводы «Рено» в Бийанкуре, в окрестностях было много жертв. Немецкая пропаганда широко использовала в своих целях этот налет.
Где-то ближе к марту возвратился на родину один из самых близких товарищей Сартра по плену: Курбо, дилетант, который немного занимался журналистикой, иногда писал картины, он женился на дочери одного известнейшего адвоката Гавра. Курбо расписывал декорации для спектакля «Бариона» и играл роль Пилата. Он не без тревоги задавался вопросом, что ему с собой делать; что-то буржуазное и утонченное в его лице напоминало мне моего кузена Жака. Он жил со своей женой в просторном доме тестя и пригласил нас туда на два дня. Утром первого дня пасхальных каникул мы выехали из Парижа на велосипедах. Пересекли Руан, старые кварталы которого были сожжены, и разрушенный Кодбек. В предместьях Гавра многие дома были уничтожены. «Я вам покажу кое-что получше!» — сказал с некоторой гордостью месье Вернаде, тесть Курбо. Его дом стоял наверху, неподалеку от порта, и ночами во время бомбардировок он занимал лучшее место для наблюдений: он долго описывал нам спектакль, открывавшийся из его окна, и свое ликование, когда поражалась какая-то важная цель. Я спросила его, не страшно ли ему было. «Ко всему привыкаешь!» — ответил он. Он повел нас осматривать развалины; в окрестностях многие виллы были уничтожены или задеты Военно-воздушными силами Великобритании, чуть ниже огромные пространства были опустошены. «Здесь, — рассказывал он, — был нефтеперерабатывающий завод: видите, ничего не осталось… Там находились склады». Слушая его, можно было подумать, будто владелец поместья любезно показывает гостям свои владения. Затем вместе с Курбо мы пошли в старый квартал Сен-Франсуа: теперь там был пустырь, заросший травой. Улицы Галионов больше не существовало, как и старых резервуаров, матросских кабачков, домов с аспидным нутром, которые мы так любили. Мне вспомнился день 1933 года, когда, сидя в кафе «Муэт», мы с грустью пришли к выводу, что ничего значительного с нами уже произойти не может: какое изумление, если бы в стеклянном шаре нам показали эту весну 1942 года! Сожалела ли я о том времени мира и неведения? Нет. Я слишком любила истину, чтобы вздыхать над иллюзиями, впрочем, довольно пресными.
После ужина, где нам подали брюкву, но роскошно приправленную, мы слушали Би-би-си. Около полуночи мы разошлись. Я только легла, когда раздались громкие взрывы, стреляла зенитная артиллерия. На этот раз я почувствовала опасность; испугавшись, я была в нерешительности, но мне так хотелось спать, что при мысли остаться бодрствовать и прислушиваться с опаской, я сдалась. «Будь что будет», — решила я и сунула в уши затычки, которыми привыкла пользоваться каждую ночь. Сегодня такое безразличие меня удивляет; безусловно, безобидные тревоги, которые я уже переносила, и все пережитые события временно закалили меня. Факт тот, что я проспала без просыпу до утра. Курбо показал нам осколки снарядов в саду; в каких-нибудь ста метрах дома пострадали.
Сартр и Курбо много говорили о лагере, о своих товарищах и, в частности, об одном молодом священнике, аббате Паже, завоевавшем симпатию Сартра своим обаянием и строгостью, с какой он сочетал свои действия со своими убеждениями. Восемнадцать месяцев назад, в то время как другие священники поспешили воспользоваться своим положением, он отказался от возможности, впрочем, иллюзорной, освобождения: он не считал, что сан священника наделяет его какой-либо привилегией. Бежать он тоже не собирался: его место было в лагере. Он всегда шел к самому трудному: был кюре в какой-то дыре в Севеннах, которую выбрал за ее отталкивающую дикость. У него было обостренное чувство свободы; по его мнению, фашизм, обрекая человека на рабство, шел наперекор воле Бога. «Господь так уважает свободу, что пожелал, чтобы его создания были лучше свободными, нежели безупречными», — говорил он. Эта убежденность, а также глубокий гуманизм сближали его с Сартром. Во время нескончаемых споров, увлекавших Сартра, он, наперекор лагерным лицемерам, говорил о бесспорной человечности Христа: Иисус, подобно всем младенцам, родился в грязи и страдании, Пресвятая Дева родила не чудом. Сартр поддерживал его: миф о воплощении прекрасен, лишь наделяя Христа всеми невзгодами человеческого удела. Аббат Паж был не против безбрачия священников, однако не мог согласиться с тем, что половина человеческого рода была для него под запретом; у него были дружеские отношения с женщинами, безупречно возвышенные, но близкие и нежные, на что косо смотрело его начальство. Он охотно открывал душу Сартру и до того полюбил его, что с горячностью заявил: «Если Господу суждено проклясть вас, я не приму Его небес». Он оставался в плену до конца войны. Освободившись, он приехал в Париж. С ним и с Сартром я обедала в маленькой квартирке на площади Тертр, где жил тогда Курбо; на аббате не было сутаны, он выглядел очень привлекательно. Потом он вернулся в свои унылые Севенны.
Читать дальше