В ожидании, когда прицепят локомотив, который потянет на Ростов их вагоны, пассажиры, перенеся осаду дневного зноя, стали располагаться на ночь.
Раскладываются тюки, одеяла, подушки, расчищается место для сна от камешков и верблюжьих колючек.
Бабай, бормоча тюркское свое бормотанье лишь с одним знакомым Генриетте словом "ала", разбрасывает вокруг себя клочки овчины — для защиты от фаланг и опасных весной скорпионов. Его заросшая хрипом гортань монотонно и цепко мечет вокруг себя слова — клочки заклинания.
Известное ей "ала" Генриетте слышится сложным, произносимым знаком препинания. Ей не хочется спать, она сидит по-турецки на пледе, держа на коленях спящую Цилю.
Обмакнув взгляд в небо ночи, она проникает в густое и теплое море: вон, та звезда ближе, а эта дальше.
У Генриетты кружится голова от покачивания опрокинутого объема взгляда.
Уже вовсю, как мягкий прибой, разошлись цикады; Юпитер подрагивает, словно маяк, над горизонтом; низкий месяц норовит буйком качнуться на спинку.
Время от времени слышится приближающийся, исчезающий шелест невидимого шара "перекати-поля".
Поезд то ли не вышел еще из Баку, то ли он, вытесненный ожиданием, не существует.
Запах нефти стал пропадать на время, относимый в сторону оживающим ветерком…
В ее огромном сне медленно плыла утлая ночь.
В эту ночь распустился рассветом миндаль. Встало утро. Будущие пассажиры, очнувшись и отзевавшись, стали собираться от сна, паковать тюки овчинами, снедью, вынутыми за время стоянки вещами.
Генриетта, укрыв поплотнее еще спящую Цилю, отправилась за водой к пристанционной будке.
По дороге застыла у деревца миндаля, удивленная цветом возникшего утра.
Неподалеку, на запасных путях, стоял странный вагон, запечатанный пломбами, как елочными игрушками. Еще накануне от него доносились звуки чего-то живого: кто-то хныкал, вздыхал, звенела посуда, слышна была сварливая ругань и смешливая скороговорка девичьей болтовни. Сейчас из этого вагона доносились вопли о помощи и дробный стук.
Сбежался народ, сломали пломбы, взломали замки. Из теплушки высыпали девицы. Ничего не объясняя, с очумелыми плаксивыми личиками разбежались в разные стороны, исчезая за вагонами, насыпью; две, борясь за щеколду, одновременно втиснулись в будку пристанционного нужника. Через некоторое время стали стайками облегченно возвращаться, и тогда выяснилось следующее.
При ретировке некоторые английские офицеры столкнулись с проблемой: походные их любовницы страстно верещали о верности, не менее страстно пугая достаться на поруганье красным. В результате их погрузили в вагон и, поместив его в самый конец состава, по пути отцепили, — чтоб стало кобыле немного легче.
Помещение. Спустя рождение свое, со счастливым любопытством барахтаясь каждое утро в волнах радости, на огромных солнечных колесах катящей навстречу новому дню, я скоро и незаметно добрался до того лета, к которому и относится начало моего рассказа. Добрался, как выяснилось, не столько продолжения ради, но для того только, чтобы вскоре открыть два закона, согласно которым, в результате частично уже разоблаченных в этих записках событиях, теперь полностью определяется мое существование: закона несчастной любви моей к брату — и закона сохранения страха.
Что касается первого, мне не избежать биографических пояснений. Ими вкратце я и займусь теперь; а что до второго, то закон этот имеет прямое отношение к первому моему наблюдению — и по мере продвижения объяснится сам по себе: естественно и непреложно.
На деле, несмотря на вполне невинную формулировку, все это оказалось достаточно мерзко, чтобы в результате насмерть подмять меня под обстоятельства безысхода.
Жестко говоря, вывернуть наизнанку, засунуть в рукав собственной шкуры, как шапку, как скальп.
Поразить тугой неподвижностью, в которой ни звука, ни мысли счастливой издать невозможно: всего только два десятка кубометров спертого воздуха, который уже раскален до температуры моей крови, мозга.
Конура, в которой нынче я помещаюсь, стала продолжением, наростом размытого неподвижностью тела, — и границы-стенки ее при каждой мой потуге скрипят, как раковина — от поползновений моллюска.
Единственное окошко — узкое, как прищур, — мой циклопический зрак, фонарь.
Но и то — отдушина зрению: чьи-то чулочные щиколотки, туфли, которые теперь день за днем подрастают бортами в ботики, сапожки, ботинки — лето кончилось, скоро слякоть.
Читать дальше