— Опера или оперетка? — раздался чей-то голос позади Рейнхольда.
Рейнхольд повернулся в кресле и внимательно поглядел на вопрошавшего.
— Ага, вот в этом-то и вопрос! Но сейчас еще рано давать ответ, — медленно произнес он. — Впрочем, сдается мне , там было что-то, о чем я уже пытался намекнуть, — что-то не вполне человеческое. Вагнер, спросите вы? Что-то в духе его ранних, незрелых вещей, в духе «Риенци»? Возможно. Во всяком случае, партитура была явно в духе вагнеровской школы … Все эти солдаты-муравьи, все эти жуткие воодушевившиеся человекоподобные насекомые и эти угодливые кролики и хорьки, стоящие на задних лапках… И над всем этим Гитлер… Да, это был Вагнер, но Вагнер в постановке Иеронима Босха !
Рейнхольд произнес все это с такой глубокой серьезностью, понизив голос на последних словах до зловещего шепота, что по спинам слушателей пробежал холодок и в комнате воцарилось молчание. Доктор Рейнхольд недаром снискал себе славу своими выступлениями в суде.
Доктор Ульрих разводил пчел, и маленькие медовые пирожные (поданные к ликеру) были фирменным блюдом дома. «Восхитительно! — восклицали гости. — Бесподобный деликатес, так и тает во рту!» Англичанин Огастин был просто шокирован, слушая, как мужчины предаются неумеренным восторгам по поводу еды.
— Гитлеру пришлись бы по вкусу твои пирожные, Ули, — сказал кто-то.
— Но Гитлер обожает все сладкое и липкое, — возразил кто-то другой. — Этих прелестных малюток он бы не сумел оценить. — И говоривший причмокнул губами.
— Верно, потому у него такой землистый цвет лица. — Кажется, это изрек сам доктор Ульрих, который до сегодняшнего вечера едва ли даже слышал когда-нибудь имя Адольфа Гитлера.
— А никто не знает, когда Гитлер подстриг себе усы? — неожиданно спросил Франц у своего соседа. Оказалось, что этого не знает никто. — Дело в том, что, когда я впервые его увидел, усы у него были длинные, висячие.
— Неужели?
— Он стоял на тротуаре и ораторствовал. Но никто его не слушал, ни единая душа: все проходили мимо, словно он был пустое место. Это меня просто обескуражило… Но конечно, я был тогда еще мальчишкой, — как бы оправдываясь, пояснил Франц.
— Представляю себе, как это должно было вас смутить, барон, — сочувственно произнес доктор Рейнхольд. — И как же вы поступили? Собрались с духом и тоже прошли мимо? Или остановились и стали слушать?
— Я… Я как-то не решался поступить ни так, ни эдак, — признался Франц. — Уж очень это выглядело неловко. Я, разумеется, подумал, что это какой-то умалишенный — он, право, казался совершенно сумасшедшим. В конце концов, чтобы не проходить мимо него, я повернул обратно и пошел по другой улице. На нем был старый макинтош, такой мятый, словно он всегда спит в нем не снимая, но при этом он был в высоком крахмальном воротничке, какие носят мелкие государственные чиновники. Волосы висели длинными космами, глаза дикие, выпученные, и мне показалось, что он подыхает с голоду.
— Белый крахмальный воротничок? — переспросил доктор Рейнхольд. — Возможно, что он его тоже не снимает на ночь. Этот чиновничий воротничок значит для него не меньше, чем для монарха-изгнанника титул «Ваше Величество» в устах ростовщика. Или для побежденного генерала возвращенный ему меч. Или смокинг для англичанина-эмигранта, высаженного на папуасском берегу! Это символ его неотъемлемого наследственного права на пожизненную принадлежность к Низшим Слоям Среднего Сословия. Хох!
— В этот день мне положительно не везло, — с кривой усмешкой проговорил Франц. — Свернув на соседнюю улицу, я тотчас наткнулся еще на одного пророка! Этот был одет просто в рыболовную сеть и считал себя святым Петром.
Доктор Рейнхольд понравился Огастину: интеллектуально он явно принадлежал совсем к другому разряду людей, чем Вальтер и Франц (примечательно, что сам Франц разительно менялся в обществе доктора Рейнхольда!). Выбравшись из кресла, в которое его усадили, Огастин подошел к доктору Рейнхольду и без особых околичностей принялся рассказывать ему о мальчике из одной с ним приготовительной школы, который не просто воображал себя богом — он это знал. У него не возникало ни малейших сомнений на этот счет. Но будучи Всемогущим Богом (при этом он был тщедушный, робкий, вечно весь измазанный чернилами), он почему-то не любил признаваться в этом публично, даже когда кто-нибудь большой и важный, имевший право без всяких экивоков получить ответ хоть от самого господа бога (к примеру сказать, староста или капитан крикетной команды), приступал к нему с вопросом: «Лейтон Майнор! В последний раз спрашиваю вас: Бог вы или не Бог?» Он стоял, переминался с ноги на ногу, краснел, но нипочем не хотел сказать ни «да», ни «нет»…
Читать дальше