– У меня есть для тебя подарок, – сказал он, чувствуя, что говорит неразборчиво.
– Да? Прекрасно! И где он?
– Это стихотворение. Хотел бы тебе его прочесть. Надеюсь, что помню его. На русском оно зарифмовано, но по-английски я рифмовать не умею. Это довольно грубый перевод. Называется «В двух странах».
Пока тихая женщина-скульптор средних лет стояла к нему спиной, склонив голову и следя за кофеваркой, Сурков начал читать стихотворение – несколько смазанным голосом, но с ритмическими, взволнованными интонациями, которые всегда появлялись у него при обращении к Музе… Он читал по-английски, но самому ему слышались изначальные строки, написанные по-русски:
– Ты однажды писала,
что мне пишешь во сне,
но поверь мне, что стало
много лучше бы мне,
будь мы рядом, скитальцы, —
о, когда б довелось
пропустить мне сквозь пальцы
россыпь черных волос… —
То есть они выглядели черными на той фотографии, теперь я вижу, что они у тебя каштановые, но все равно очень красивые…-
или чувствовать кожей
их касанье, тогда
я бы сразу же ожил,
без большого труда,
я б «Армения!» молвил,
твой почувствовав взгляд,
я бы смыслом наполнил
дни, что шли невпопад.
Ты же видишь воочью
(верить в это я рад) —
над Манхэттеном ночью
вновь плывет Арарат,
что составлен из снега,
из ручьев и камней
(из обломков ковчега,
выражаясь точней).
Там пантеры, газели,
грифы – славный запас!
Да найдется ужели
место лучше для нас
к написанию писем
из исчезнувших стран?
Днем – от яви зависим,
ну а ночь – для армян.
Ибо ночь – это место,
где в двух странах живешь,
им друг с другом не тесно,
ибо ненависть – ложь.
Пусть Армении нету,
но слепая любовь
дарит белому свету
ее чистую кровь.
Говорят: забываешь?
Воровато вранье!
Ты ведь в камень вливаешь
кровь святую ее.
По дорогам покатым
ты на поздний сеанс
под слепящим закатом,
знаю, едешь сейчас.
Ну, вообще-то я не знаю, бывало с тобой такое или нет, просто это хорошо ложилось в стихотворение…
Весь Манхэттен сияет;
здесь – другое кино:
все вокруг засыпает,
ночь настала давно.
Я в последнее время
все не слажу со сном:
это тяжкое бремя —
плавать в мире ином.
Словно кто-то мешает
мне уснуть хоть на миг —
или в сон погружает,
чтоб я вновь не возник.
Этот кто-то мехами
распирает мне грудь —
или топит, как в яме,
не давая вздохнуть.
Мне приходится встать и
с отвращеньем курить,
вспоминать чьи-то стати,
чтобы плоть подбодрить,
чтобы сгинула темень
под напором огня,
чтобы немощи демон
отлетел от меня,
прежде чем лягу снова,
в сновиденье уйду —
и заветное слово
для посланья найду.
А сейчас ты в постели,
но твой сон неглубок,
шепчешь ты: неужели
я б поменьше не мог
никотином травиться?
Ведь нельзя же вот так…
Тебе снится больница,
где отца мучил рак.
Ну а я наблюдаю
за своим малышом
и от нежности таю —
до чего ж он смешон!
Вот он вздрогнул: пичуга
села рядом в траву,
но сильнее испуга —
все познать наяву.
Он смеется, лопочет,
ковыляет ей вслед;
он поймать ее хочет —
почему бы и нет?
Удивленье мальчишки
тем полней и сильней,
что по собственной книжке
он знаком уже с ней.
Мир как будто творится,
и в нем созданы лишь
эта первая птица,
этот первый малыш.
До сих пор не уснула
наверху твоя мать.
Птица прочь упорхнула,
ливень хлынул опять.
– Как красиво, – сказала Донна. – Это про твоего малыша, да? Про Петю?
– Да, – сказал Сурков.
Ты, должно быть, читала,
и подробней меня,
как скрипачка пропала,
скажем, третьего дня:
в «Метрополитэн» это
было совершено
в перерыве балета
«Мисс Жюли», где полно
сцен насилья, маньяков —
превосходный балет!
(До чего ж одинаков эротический бред…)
Она вышла за сцену,
и напал на нее
Призрак Оперы; пену
испуская, белье
он сорвал с нее тут же,
распалился, вспотел —
и, связав ее туже,
сделал все, что хотел.
А потом тело в шахту
вентиляции он
бросил и – шагу, шагу! —
испарился, пардон.
А в Берлинском балете
шел еще «Идиот»…
Кто за это в ответе,
с псами ночь напролет
весь театр изучали,
замарались в пыли,
но, к великой печали,
никого не нашли.
След хвостом заметая,
он ушел далеко,
почему-то считая:
быть скрипачкой легко.
Человеком обычным
трудно быть в наши дни…
Но мы шеи набычим
и – попробуй согни!
Ты мне так помогаешь
устоять пред концом —
тем, что путь пролагаешь
в камне честным резцом.
Я тебе благодарен —
рассказал твой листок:
не пристал к прочим тварям
только единорог;
сорок дней он сражался
вне ковчега, один;
но не струсил, не сжался —
сам себе господин.
Читать дальше