Я живу в Негеве, жаркой знойной пустыне, упирающейся в Африку. В ту самую, о которой один герой Чехова, житель среднерусской полосы говорит, задумчиво глядя на карту: «А в Африке сейчас должно быть жара!…»
Этот климат не для белого человека, говорю я частенько. Не только потому, что мы белокожие. Но и потому, что мы из белых краев. Там, где мы выросли и прожили полвека, часто всё бело от снега. И холодно. И здешняя жаровня нам не по душе и привычке. Среди моих новых знакомых много выходцев из Средней Азии и из самого Баку. Им ничего. А мне не в кайф. Зато теперь я могу сравнить и сказать, - в Баку летом такая же невыносимая для северянина жара, как и в Негеве.
Мы идём по шпалам в сторону Баку. Солнце в зените, печёт безжалостно, в глазах плавает паутина. Одной рукой я сжимаю ладонь Додьки, за нами бредет тётя Шифра.
На поезд мы не успели. Другой будет через сутки. А, может, и не будет. Куда я веду своих спутников, не знаю. Адрес знал только Белкин, но он умер вместе с адресом.
«Этот крест… зачем он сломал на кладбище этот крест!»… Навсегда в меня внедрится мысль о роковой мистической связи между поступком и последствием. Вера в неведомое, Высшее, что знает нас, и посылает возмездие.
Это убеждение (а это убеждение) пришло с возрастом, но тогда я, далёк был от каких-то мыслей.
Жена и дочь Белкина остались хоронить покойного. А я спросил у прохожего, где Баку, - человек махнул рукой: «Иди по рельсе, и придёшь». Додька молчит, плачет и послушно тянется за мной. Тётя Шифра совсем растеряна. А я на автопилоте, как сказали бы умно теперь, но и это неправда, потому что я на грани отчаяния, и половина моих силенок уходит на то, чтобы не раскиснуть трусливо. Чтобы не броситься на шпалы и не завыть в панике…
* * *
Жестокая пустынная планета. Три фигурки, спотыкаясь, движутся между рельсами к спасительной цели. В голове пульсирует толчками цифра «пятьдесят». Пять-десят, пять-десят… как стук колёс… Оборачиваюсь, но это даже не мираж. И не галлюцинации, по этой единственной колее поезда не ходят… Какая она эта пристань номер пятьдесят? Дебаркадер в тени листвы и прохладного от близости моря берега? Мысль о воде напоминает, что не пили с утра. Жара высушила нас. Во рту вместо языка, наждак. Какой красивый лимонад был до войны! Я пил его несколько раз! Холодный, щиплющий, пенистый, жёлтые иголочки щекочут ноздри, пузырьки и счастливая прохлада струится в горло… Я хочу сглотнуть слюну, но она липнет клеем к сухому нёбу, её вообще нет, слюны… Но уже и пить не хочется, как и есть. Ужас, что я уже никогда не найду родителей, волнами охватывает меня, в глазах темнеет. Все мысли, – добраться до спасительного причала – пристани номер пятьдесят. Хочу только одного – увидеть мать и сказать, что случилось с нами на станции Баладжари…
До Баку двенадцать километров. Сперва они кажутся нам непреодолимым и бесконечным расстоянием… Но вот, словно пробили стену марева - выплыли навстречу редкие приземистые домики, первые прохожие, сонные от жары, объясняют, как добраться до пристани. Сесть на трамвай номер… он везёт к порту… Ещё несколько сот метров, и мы видим рельсовую петлю на окраине, вагоны, скрежеща, огибают пустырь и останавливаются, пустые. Тётя Шифра роется в сумочке и покупает билеты. Мы едем молча, и всё вокруг беззвучно, или нам так кажется. Словно выключили все звуки. «Ваша остановка!» – говорит черноволосая кондукторша в платке, несмотря на жару. Трамвай уходит, мы одни на пустой улице. Странная улица – перед нами длинный сплошной серый однообразный каменный забор. Точнее – глухая бетонная ограда. «Пристань?» – переспрашивает прохожий и машет рукой как-то неопределённо вдаль. И добавляет: «Дойдёте до конца ограды и повернете направо, там и пристань».
Кажется, ограде нет конца. Но вот и поворот. Забор кончился. Мы поворачиваем за угол, и… я каменею. Перед нами панорама ада, - нечто похожее, но может быть не столь беспредельное и подвижное, копошащееся, я увижу потом на картинах старых мастеров. Во все стороны, насколько хватает глаз, сотнями таборов – тысячи, десятки тысяч люди. Они сидят, где попало с узлами, детьми, больными, стариками и старухами… Сквозь всё это месиво, разрезая его на две части, тянется узкая колея железнодорожного пути, она возвышается надо всем, по обе её стороны – отвалы чёрного антрацита. Словно во сне, я взбираюсь на насыпь и иду между рельсам, таща за собой Додьку и тётю Шифру… Неприятный запах ударяет в нос… Я смотрю налево и вижу страшный ряд уборных, даже не уборных, – в наспех сколоченном дощатом ограждении сделаны дверцы, многие открыты, видны дыры вместо стульчаков с роями жирных синих мух над ними. Задних стенок у этого сооружения нет, и взору открывается бездна глубокого оврага. В него и валятся все испражнения… Я углубляюсь в людское месиво, - едящее, спящее, кричащее, говорящее, кашляющее, смердящее, выхватываю глазами отдельные свалки из него, пытаюсь найти родное лицо, - безнадёжно. Метров через сто я поворачиваю обратно, снова повторяю это путь, потом снова возвращаюсь и опять поворачиваю, таща за собой отупевшую тётю Шифру и безразличного Додьку… Несколько раз переспрашиваю очумелых, заторможенных людей: «Это пятидесятая пристань, да? Точно пятидесятая?» – «Да, да! – отвечают. – Какая же ещё!»
Читать дальше