— А голуби? — спросил я.
Он убрал руку. Облегчение, смешанное с сожалением.
— Эта его переносная голубятня была разбита вдребезги. Два голубя валялись на полу, мертвые, а третьего не было вообще — наверно, того самого, о котором я рассказывал там, на экскурсии…
И вдруг, к моему ужасу, стал тихонько напевать слова, которые я не раз слышал от матери: «Голос орудий навеки умолк, как сиротливы поля сражений…» Потом помолчал и добавил:
— А день был весенний такой, яркий, праздничный, мы только потом вспомнили, что это как раз было первое мая, и тут еще этот голубь, который поднялся над нашей долиной смерти… Да, повезло ему, что голубятня разбилась. Иначе ему бы не выбраться.
— А он и не выбирался, — сказал я. — Его запустили. Этот ваш Малыш, он все-таки успел еще кое-что сделать, прежде чем умер.
Американец посмотрел изумленно:
— Кто это тебе рассказал?
— А иначе ничего не объяснишь. Только так всё сходится друг с другом.
— То есть ты хочешь сказать, что это Малыш сам его послал? С письмом? В штаб батальона?
— Не послал, — уточнил я. — Запустил. О голубях нужно говорить: «запускать» и «запустил». Как у Ноя в Библии: «Запустил голубя, но голубь не нашел места для ног своих и возвратился в ковчег».
— Ну, запустил — и что с ним стало?
— Он запустил его к своей девушке в Тель-Авив.
И во мне снова проснулось то давнее, знакомое чувство: крылья, прямо в моей груди, они распахиваются и машут. От дрожи в коленях — к пустоте меж бедер — к тоскливой боли в диафрагме — к перехвату горла. Домой, «птичий Одиссей», по пути, прямому, как стрела. Огромные магниты земного шара направляют его полет, тоска по дому гонит в паруса крыльев, любовь сигналит ему, зажигая посадочные огни: гули-гули-гули, возвращайся, путник, издалека. Ради этого взял тебя Малыш. Ради этого сложилось в тебе всё воедино — приручение, тренировки, наследие генов: чувство направления и способность ориентировки, сильные мышцы и полые кости, «легкие и сердце настоящих спортсменов». И еще — три воедино слившихся желания: Малыша, который в этот миг был уже мертв; его любимой, которая в этот миг уже хмурилась от дурных предчувствий; и голубя — домой. Домой. Домой в Тель-Авив. К золоту песка, к синеве воды, к розовым черепицам крыш.
Домой. К радостно поднятым вверх глазам, уже высматривающим его в небе. К сердцу, бьющемуся ему навстречу. К руке, встречающей его зернами канабиса — традиционным гостинцем, который голубятники подносят возвращающимся издалека голубям. К другой руке, уже освобождающей футлярчик, привязанный к карминной ножке. И потом — страшный крик понимания, имя, срывающееся с губ, брошенная нараспашку дверца, затихающие в стремительном беге шаги.
— My God! — сказал пожилой американский пальмахник из Петах-Тиквы. — Ты хочешь сказать, что это и есть то, что он успел сделать в последнюю минуту? Послать голубя к своей подружке в Тель-Авив?
Я не ответил, и тогда он взорвался:
— И что же он ей там написал? Привет, дорогая, я умер?!
1
Пошел я искать себе дом. Иные люди идут стрелять, в себя или в других. А я пошел искать себе дом. Дом, который успокоит, дом, который исцелит, дом, обновляя который обновлюсь и я сам, и мы исполнимся благодарности друг к другу.
Пошел. Опоясал себя щедростью неожиданного материнского подарка, укрепил сердце желанием исполнить ее волю, вооружился ее наказом, в слова которого вплетались нити раскаяния:
— Возьми, Яир. Иди, найди себе дом. «Место для ног твоих». Чтобы было и у тебя свое место.
Дом, в котором уже жили до тебя, — наказала она, — маленький и старый, поднови его немного… — Замолчала на мгновенье, перевела дух и откашлялась. — И не забудь: в старом поселке. Чтобы вокруг уже поднялись молодые деревья, лучше всего — кипарисы, но и старое рожковое дерево тоже хорошо, и трава чтобы росла в трещинах между плитами тротуара.
И объяснила: в старом поселке уже сведены старые счеты, и бывшие враги уже притерпелись друг к другу, а любовь — настоящая, большая любовь, а не мелкие и суетные страстишки — тоже уже успокоилась, и больше нет нужды гадать и сил еще что-то искать.
— Отдохни, мама, — попросил я. — Тебе вредно много говорить и напрягаться.
Ты лежала на больничной постели, на исходе дыхания и терпения, — несколько гладиолусов в кувшине на тумбочке, голубая косынка прикрывала безволосую голову. «Большие деревья, Яир, не забудь. Большие деревья шумят совсем не так, как молодые. Возьми… И построй себе маленькую душевую снаружи, во дворе. Так приятно стоять под душем на открытом воздухе, среди зелени, на просторе».
Читать дальше