Вот и завуч идет, точа слезы не тем глазом, в который ей харкнули, а тем, который в класс не заглядывал, а пока что коридорные идиотины потихоньку дают уйти классным гадинам, те разбегаются в свои каторжные норы, а коридорные идиотины рассаживаются по партам и, когда в класс возвращается учительница уже с директором, сидят тихо. Никто и предположить не может, что в шкафу, сложенный, как в утробе, свернулся нагой недоносок: пока была беготня, он сидел тихо, чтобы не привлекать внимания и без того уже много уделивших ему внимания товарищей. Теперь же, когда установилось безмолвие, он возьми и заворочайся, дурачок, идиотик; ну тут учительница с директором к шкафу, ну думают, ну поймали ну этих, которые в завуча! а ну выходи, мерзавцы! а оттуда голый лиловатый Кондрашка прыг-скок — а-аа-аа! — а весь класс — га-а-аа! — а Кондрашка, голенький, маленький, лиловенький, синенький, бегом-бегом, а за ним училка — журналом его, журналом, а он, маленький, изворотливый — между парт, по партам от нее, а все ему — подножки и тоже лупят, хоть он, гад, изворотливый, никак по нему не попадешь маленький же ростом и шириной, но, конечно, по яйцам ему разок все же дали, по маленьким. Как-никак — пятиклассники. Изловчилися…
…Из темных всех углов под это танго выходят все они… и она выходит… я не могла прийти… но ведь он же шел с тобой… никто со мной не шел не выдумывай… я на велосипеде ехал видел… не надо за мной следить… возникает это все из такого сожаления… такой безвозвратности… такой растерянности…
…Влачась через стенд, мы отвлеклись на пальбу, ибо на стенде палили из двустволок по тарелочкам. А на подступах к стенду или где-то неподалеку были невероятные заросли каких-то полудеревьев — то ли боярышника, то ли калины. В их узловатых кронах, в листьях их резных, не таких, конечно, совершенных, как листья клена или смоковницы, а в небольших, словно бы неумелой деревенской рукой резанных под безупречный кленовый, фиговый или дубовый шедевр, фигурных листьях, в мельтешне этих листьев стояли плотные и потные девушки — девки из каких-то неизвестно зачем существовавших в окрестности уму непостижимых сельскохозяйственных ферм и собирали непонятно зачем то ли боярышник, то ли калину.
Старинная история. Бабье лето. Жарко еще, прозрачно и ягоды. И девки. Девки с фермы. И стоишь внизу, а она одной ногой на одном суке, а другой ногой на другом суке, а ты стоишь внизу, как раз где надо, и голову задрал, а там, во мглистых потемках, розовых от просвечивающей юбки, такое сложное зрелище, составленное из мягких ляжек, байковых трусов, заплат не заплат, перетяжек от резинок, перевязок от подвязок — это сейчас можно всё предположить, а тогда — все неразличимо, неопределимо, перемешано — может, рубашка всё перемешала, может, она даже в истлевшие трусы засунута и по бокам ляжек торчит бязевыми косынками… Не знаю. Не помню. Не могу рассказать. А девка поджимает ногу к ноге, уйди, бесстыдник, а ты говоришь а я к тебе вот залезу а ты попробуй только еще мал и глуп и не видал больших залуп ты видала что ли вот и залезу а с ветки свалишься с сука навернешься а не свалюся барсук повесил яйца на сук видишь видишь не свалился да я тебя сейчас а ну убери руки спихну сейчас… И кофты у них битком набитые, и вся женская их выжженная байковая знойная одежда полна мягкостью и мякотью, и постоишь так рядом на суке, и тебе, может, перепадет что, поприкасаешься, и во всех кронах идет возня на шатких сучьях и ветках, и горячие девки, чувствуя себя в безопасности, позволяют пацанам вроде бы многое, но особенно тоже не даются, и хохочут вслед съехавшим по стволам и отдавившим на твердых желваках коры желваки своих налитых ядер, не говоря уж про ободранные об кору после самого мягкого на свете ладони, и заливаются вдогонку идущим во вторую смену в школу, и кричат: «Завтра приходите лапаться, токо у матки спроситеся!..».
— Я больше не могу, это даже не изверги!
— Нет плохих учеников, есть плохие педагоги!
— Знаете, я бы в них, как в немцев — из гранаты!
— Неплохо сказано — из гранаты…
— А ведь мы с вами, товарищи, призваны, я подчеркиваю, призваны воспитать учеников в духе…
— Нет, это уже не люди!
— А Макаренко? Ему было ку-у-уда трудней!
— Нет, я не могу! Я вхожу в класс и уже плачу! И, знаете, они… мне больно делают…
— И это бесстыдство!
— Сталин, Киров, Жданов в своей известной работе…
— Я понимаю — дореволюционная педагогика плоха! Но раньше были розги!
Читать дальше