Все это можно предположить сейчас, а тогда…
А тогда она встала у огорожи одинокого деревянного домишки, нахлобученного на речной косогор по левую руку от нашего хода. Дом настолько глух и выключен из бытия, что его можно населить чем угодно: пустотой и тьмой, где палец, проткнув толстую пыльную паутину, угодит в липкий чертов блин в холодной черной сметане, или бегающими по стенам мохнатыми исчезанцами, или кем-то погребенным заживо, кем-то истлевшим и хоронящимся за дверной косяк, где хоронящийся, притаясь, истончился, запылился за сто лет и, когда ступишь в темноту, сразу вывалится, захнычет и, тихо чмокая, присосется круглым ртом к твоей шее. И подо ртом с вялыми гоголевскими усиками тут же вздуется, брызгая кровью, шейная твоя жила…
Так что позвать на помощь кого-то из этого дома — значит взбудоражить полночное бытие, глухоту и косогорное запустенье…
На самом деле так только кажется — дом просто-напросто спит, но и это кажется; я-то сразу углядел слободским своим палисадниковым зрением, что на лавочке у стены за бузинными кустами обжимаются. Там и без того сидели тихо, боясь обнаружить себя перед обитателями дома — вдруг мать спит или вдруг мать не спит (отца в таких жилищах не бывает), а теперь, сперва услыхав, а затем разглядев приближающийся силуэт, замерли, остановили свои предкульминационные грабки, оцепенили взведенные курки, прижали к лавочке трясущиеся подколенки.
Она их не видит, потому что такого не замечает уже, потому что это дело проморгала уже, а может, в свое время обошлась, а может, была выдана сразу замуж и не было у ней ни поцелуев на завалинке, ни объятий на лавочке, ни умопомрачений на скамеечке. Заметь она этих двоих, попроси помочь, и — кто бы они ни были, пусть даже не знаю кто, — они бы помогли. Хватальщик бы поднялся и хмуро бы вышел боком на имеющийся свет, сохраняя в тени торчащие спереди брюки; хватаемая спустя минуту выглянула бы из темноты, уже прибранная, прея и надеясь на новое колупание кнопок и пуговичек, на вытаскивание намертво засевших крючочков, и проникновение, и залезание, и ёу! — завоевывание каждой пяди стыдливых, но ополоумевших от неотвязной горячей пятерни жеманных своих поверхностей.
Однако моя этих двоих не видит, она темного дома трепещет, у нее глаза на спине, а подлобные побелели от страха, и правое веко вздрагивает, и щека, я так думаю, дергается, и губы никак не сложатся в звук «п-п-п» для слова «помогите».
Все-таки она п-п-поворачивается к дому, словно собирается обратиться к погребенному заживо певцу запорожского психопата или к суетливым бегунам-исчезанцам. Она глядит на темное строеньице и не решается никого позвать: ее деликатность и такт сильнее инстинкта самосохранения (поэтому, наверно, людей воспитанных остались единицы, а скоро совсем не будет). Она стоит и нерешительно глядит на дом, а возможно, просто отдыхает, берет, наверно, дыхание и перетряхивает в себе отвагу для дальнейшего движения.
Это мне на руку. Теперь надо ее обогнать, чтобы спрятаться под мостом, по которому она пойдет. Мост, как я уже говорил, перекинут через маленькую речонку, за тысячелетие существования Российского государства прорывшую обширный овраг с не очень-то пологими берегами-склонами.
Дорога наша подходит к мосту по высокой и широкой насыпи, хоронясь за которой, я и проберусь к нему боковой тропинкой. Тропинка жутковата, а ночи и темноты я боялся всегда. Меня пугают неразличимые кусты, темные комнаты, и с открытым окном я на первом этаже ни за что спать не лягу, хотя по ночной дороге хожу, хотя в душные ночи — точь-в-точь белый покойник — преспокойно сплю в саду на холщовой раскладушке. Почему так? Потому, наверно, что идти по дороге, устроенной людьми, — значит оградить себя осмысленными обочинами, расчищенным пространством, булыжной скорлупой стези; спать в саду, потому что жарко, — значит спать в саду, потому что жарко. А вот пробираться меж обочинных кустов и лопухов, а кусты, как известно, по ночам гуще и выше, а тропинки — уже и хуже, а в кустах — тьма, а тьма — вещество, черное на ощупь и норовящее слиться с тьмою внутри тебя, причем пути проникновения — твои глаза, ноздри, уши, а защита — тонкая беловатая в темноте кожа, а кожу царапают кусты и колючки — это вот жутко и неестественно.
Однако сейчас мне не страшно, ибо у меня есть о н а — моя добыча. Но о н а же и защита от м о и х страхов. Не будь фигуры, растерянно вставшей у глухого дома, не будь за бузиной в палисадничке тех двоих с их нарывающей похотью, я бы ни под каким видом не полез под мост. Только уверенный в неодиночестве, я бесстрашно исчезаю в лопухах и устраиваюсь сбоку на подмостных бревнах, чтобы она, когда подойдет, была мне видна, а я ей — не виден.
Читать дальше