И не знает он, что сиротский плач его, его непоправимая наивность и ненужность, его чудеса в коробочке, его красоты без безобразного, его смычок — кривая сабля народа, которая не только не способна с широких плеч отсечь башку татарину, но за пару тысячелетий так и не смогла перепилить свои жалкие скрипочки, всегда останавливаясь на первом же стоне своей жертвы, недоубивая ее, зато истязая и доводя до плача; не знает он, что сиротский плач его уже остановлен в пространстве и во времени, зафиксированы банальные скрипачи, химерические невесты и травяные улицы. Не знает он о сиротских плачах полубанального творца этих чудес, о котором здесь, на з д е ш н е й травяной улице, никто даже слыхом не слыхивал, а услышит разве что когда-нибудь только мальчик с голубым аккордеоном и то, если не помрет в своих больницах и не зачитается химерами из жития Ферапонта Головатого; не знает он, что этот художник уже исторг из себя все, что неисторжимо и нерасторжимо, плюс себя самого и его самого, и по-сиротски плакал этот художник, каждый раз плакал и не мог наплакаться, пока не уложил на травяной улице меж домов покойника, и тогда сразу же отрыдал по всему. А Семен наш плачет и не знает, что покойник уже провиден, проречен художником, победоносно шлифующим эспланады черт его знает где.
Господи Боже мой, прости мне, как простил — если простил — покарание кота в Ленинграде, когда тот воровал, крал у соседей и, нарочито деланным голосом воя, не давал мне, измотанному и больному, спать. Прости мне, Господи, и странную шалость, жуткую выдумку уходящего детства, которую я позволил себе и всю никчемность которой все равно тогда бы не постиг, и никто не смог бы вразумить меня, да и вразумлять было некому, да и сейчас она забавляет меня — правда, чуть-чуть, — а может, и не забавляет, и улыбаюсь я, вспоминая свою дерзость и веселье, тогдашние дерзость и веселье, но давно не улыбаюсь, вспоминая отчаяние той женщины, ее беспомощность в ту ночь, ее жестоко угаданные мной паранойю и одиночество…
Теплой летней ночью, каких теперь нет, а раньше было сколько угодно, летней ночью, когда травяные улицы, нахлебавшись дня, уходили на дно, и на черной глубине переставали шевелиться ветви и занавески — хотя, возможно, и не переставали, а тихо шевелились, но во тьме это неразличимо, — темной теплой ночью я вышел из сверкающего трамвая и стал уходить в темноту, на дно океана, туда, где то ли шевелятся, то ли не шевелятся ветви и занавески.
Я вышел на эту дорогу один, потому что один только и приехал на сверкающем трамвае, а ступив на нее, пошел не очень-то спеша, но живо, а под ноги даже не глядел, потому что по дороге этой я могу хоть сейчас пройти с завязанными глазами, вернее, мог, потому что дороги этой больше нет, верней, есть, но не вся, а лишь трехминутное начало ее, где светились тогда кое-какие фонари.
В их свете я увидел впереди и в отдалении старую женщину, идущую вернее сказать, медленно идущую — попутно со мной. Было заметно, что она как бы подволакивала ногу и шла, тупо ставя обувь. Не сбавляя хода и не производя шума, я быстро оказался в полусотне метров за ней, грузневшей от небольшой головы к бедрам, не менее грузно завершавшим малопригодные для пешего передвижения конические ноги.
Всех населяющих травяные улицы, куда вела нас поздняя дорога, я знал, так что узнал и ее, хотя поселилась она недавно и жила одна, сама по себе. Вот и сейчас, в теплую эту ночь, она одна, сама по себе, брела домой, чтобы дома тоже оказаться самой по себе и одной.
Начиная рассказ, я встал уже, читатель, перед тобой и Внемлющим на колени, и не надо хотеть, чтобы, вспоминая давно прошедшее, я был в этом прошедшем собою только прошедшим; все ведь перемешалось, так что сам разбирайся, где я какой.
— На цепочку даже запирается! — сообщил мне друг-приятель, сын сапожника. Еще он рассказал, что ребята — сколько раз постучатся и бежать, а она с опаской осторожно выглядывает в щелку.
Я вспомнил это, признав шаркающую фигуру, вспомнил вздрагивающее лицо, испуганную манеру разговора, искательное заглядывание в глаза и как бы про запас задабривание этим взглядом, слегка как бы добавлявшим заикающемуся голосу плевую отвагу: «Я же вас не боюсь, видите — я вас не боюсь; заметьте, что я вас не боюсь, а заметив это, не обижайтесь и не обижайте меня… И не пугайте меня, потому что мне страшно, потому что я себе места от страха не нахожу… Я тут новая, а новички, попав туда, где кто-то уже есть, навсегда остаются новичками. П-п-помните, как к вам во втором классе гимназии… ах при чем тут гимназия!.. Я т-т-тоже в ней не училась!.. Так вот — вы, наверно, п-п-помните, как во втором классе п-п-появился новичок? Он же так новичком и остался, п-п-потому что он не все про вас знал, и я про вас не все знаю, но тем не менее не боюсь. Видите, даже храбро заглядываю в глаза… в-в-видите?..».
Читать дальше