«Представляем!»
«Южные женщины темпераментнее северных».
«Неужели?»
«Да. Такой закон».
«Выпейте еще саке».
«Обязательно! Наконец, я вернулся домой, в эти вот края. С женой Клавдией и дочерью Ольгой. Жена моя библиотечный работник. Но она уже не моя жена. Два года, как уже не моя».
«Мы, простите, рады за нее».
«Да я и сам рад за нее, друзья. Дочь мне, правда, жаль. Но мы регулярно встречаемся, беседуем».
«Кто же вы теперь, Теодоров-сан?»
«Уже много лет я числюсь писателем. Есть даже книжки, но их лучше не читать. Есть профессиональный билет, но показать его не могу. Я его потерял. А может, обменял на что-нибудь, трудно сказать».
«На винно-водочный талон, да?»
«Не исключено».
«Какой вы интересный человек! Вы довольны своей жизнью?»
«Могла быть и хуже».
«Прекрасно сказано! Мы заплатим вам миллион йен за это интервью».
«Спасибо. Я найду им применение».
И вхожу, прекратив бормотания, в двери бани № 1, в этот клуб свободомыслия и душевного уюта.
Надо в таких случаях сдирать этикетки и пить не афишируя, чтобы не вызвать зависть других голых, менее удачливых. Делиться ведь, собственно, нечем — не канистра у меня, друзья, не цистерна! Уже после первого захода в парную, опоражнивая бутылку, чувствую, что начинают созревать имперские планы дальнейшего времяпрепровождения. Омерзительно я все-таки живуч! А все потому, что располагаю свободой действий, независим от расписаний и указаний, от бытовых обязательств. Это дано не всякому. Это мое большое демократическое завоевание. Ведь ясно, что одно дело конституция общая, а совсем другое — личная, неподконтрольная свыше. Вот пью пиво, потею, а потом оденусь и пойду — куда? Да куда угодно. И что буду делать? Да что угодно, согласно моей конституции.
Так уже два года, и каждый из них котируется, как один, предположим, к пяти, с годами прежними, подневольными. Недаром же замордованные мои приятели вздыхают иногда: хорошо тебе, Теодоров, сам себе хозяин! Тот же Иван вздыхает, тот же Мальков, да и другие благонамеренные. Я их понимаю. Сам прошел той же дорогой — подтвердили, Юля Зайцева, жена № 1, и ты, Клавдия, и вы, многочисленные начальники. Не вы ли, как рабовладельцы, свистели бичом надо мной, галерником? Вот смотрите: весь в рубцах и шрамах Теодоров-сан! Не считались вы с моим свободомыслием, с моей жаждой внерабочих и внесемейных познаний. Странно, что люблю вас и по сю пору — и тебя, простушка-хохотушка Юля, и тебя, строгая умница Клавдия, и вас, дорогие начальники. Вы не виноваты. Вы считали, что свобода бывает от сих до сих, как дорожка для прогулки в зоне, и в этих пределах дозволяли мне самостоятельность. Уповали, что перебесится Теодоров, войдет в берега мудрого здравомыслия, избавится от детской дворовой тяги ко всему запретному — прежде всего к шумным разговорчивым компаниям, этим стойким ячейкам общества. Пиши, Юра, говорила ты, Клавдия, пиши, раз дан природой мало-мальский дар, не теряй времени. Ну и не писал разве Теодоров?
Еще как! Много. Ночами глухими, безобразно трезвый, прокуренный — букву за буквой, слово за словом. О чем же? Да все о том же (буль-буль): о любви ненасытной к таким же, как он, двуногим, к перемещениям в пространстве, ну, и об отвращении своем, конечно, ко всякому застойному кровообращению и идеологическому скудоумию. Вот, пожалуйста, могу вспомнить книжки: «Сережа и Катя», «Путешествие с боку на бок», «Игра в бисер»… нет, это не мое, увы, у меня всего лишь «Игра в жмурки»… «Папа приедет» и так далее. Мало тебе, Клавдия? Это сколько же слов, сколько, е-мое, мыслей! И порой казалось Теодорову, что вот так сидеть за столом глухой ночью и есть его высшее предназначение. Кабы не наступал рассвет и не озарял подлинную действительность, перед которой черновики мои стыдливо съеживались — и Теодоров (это я) осознавал, что есть и другие ценности, кроме буковок.
Об этом отдельно, в свое время. А пока иду на второй заход. Веник мой увесистый, хлесткий. Да, Лиза Семенова, думаю я, веник мой увесистый, хлесткий. Хочу прийти к тебе, Лиза, чистокожим, светлолицым, скажу даже, помолодевшим. Ох, обжигает как! Жирный мужик рядом стонет, как роженица. Сочувствую ему, но советов не даю. Тут самоистязается каждый по-своему, у всякого свой творческий почерк. Отвернись, Лиза, не смотри: сейчас я пропариваю причинные места, нашу надежду и усладу. Так их и этак! Хлесть, хлесть… у-у! Пот заливает лицо, пар обжигает тело, невтерпеж, Лиза. «Кончай!» — подсказывает мне головной мозг (есть мозг, есть!). Но тут жирный мужик, сидящий рядом, вдруг валится набок, выронив веник. Я ору: «Мужики! Мужику плохо!» Веники застывают. Трое тут же бросаются на помощь. За ноги его, за руки — ох, и туша, мужики! — поднимаем и спускаем с верхнего полка. Переговариваемся: эй, помоги еще кто! под спину поддержи, под жопу. Ага, вот так. Хрипит мужик — значит, жив. С таким брюхом лезет в парную, козел! Ладно, с каждым бывает. Тащим, пыхтим, вносим в раздевалку и укладываем на скамейку. Мать, звони скорей в «скорую», доходит тут один! Скорей, мать. Господи, да что ж это такое? Только что из женского увезли. А это, мать, наверно, его жена. Они семейно решили. Ха-ха-ха! Чего гогочете, мужики? с вами бы так! Дышит хоть? Дышит. Гляди, глаза открыл. Эй, мужик, ну как? Оклемываешься? Мать, погоди звонить, вроде пришел в себя. Ему бы сейчас стопарь — и порядок. Ха-ха-ха.
Читать дальше