Подкатила двухдверная закрытая машина с шофером в униформе, за которой следовал фургон с прославленным дартсовым логотипом. Чувствуя легкое головокружение от первой утренней сигареты, выкуренной стоя, Кит выступил вперед, чтобы приветствовать Тони де Тонтона, исполнительного продюсера, и Неда фон Ньютона, человека с микрофоном. Покачивая головой, Кит разглядывал Неда фон Ньютона, не веря своим глазам. Нед фон Ньютон. Мистер Дартс.
— Вот это честь, — сказал Кит. — Слушайте, парни: небольшое изменение плана.
— У нас же правильный адрес, Кит, разве не так? — спросил Тони де Тонтон, запрокидывая свое рябое лицо, чтобы взглянуть на башню, которая пылала под низким солнцем, как будто в каждое из мгновений все ее стекла заново выплавлялись из ясного неба.
— Блин, я тронут. Почему бы мне не показать вам дорогу? Я поеду в своем «кавалере».
Мы не можем остановиться. Она не может остановиться.
О, долорология [93] Долорология — история страданий.
лица моего, на котором боли заняли свои посты, как часовые, как солдаты, ненавидящие мою жизнь! Это испепеляющее чувство, этот род боли, которую испытываешь при вакцинации — если в тебя всаживают шприц шести футов длиной… И не в руку, не в задницу. В голову, в голову. Боль не может остановиться.
Господи, даже жало этой осы, исследующей пыль на стекле полуоткрытого окна… Она ковыляет по нему, затем падает и с трудом вертится на месте, затем снова ползет вверх и не может взлететь. Влетать в окно и вылетать из него должно быть одним из ее основных умений. На что еще она годится, кроме как жалить людей, когда испугается? Точно так же и у голубя, которого видел Гай, которого видел я, которого все мы видели, выбор весьма и весьма ограничен: подойти к пицце сейчас, рискуя самому сделаться пиццей, или уродливо похлопать крыльями в воздухе секунду-другую и подойти к пицце потом.
Оказывается, последние десять минут я глядел в окно, наблюдая, как двенадцатилетний мальчишка устало угоняет чью-то машину. Когда он с этим управился, мимо проковылял очень дряхлый старик в кроссовках. Это не была моя машина. Это не была машина Марка. Он позвонил мне, чтобы сказать, что прибудет на вечеринку в Ночь Гая Фокса — или в Ночь Костров, как он ее называет. На все лады расхваливал «Конкорд». Я не должен беспокоиться — он найдет себе теплую постельку где угодно; но мы, может быть, встретимся. После вчерашней ночи я больше не испытываю к нему ненависти. Чувствую, что во мне готово сформироваться какое-то новое к нему отношение. Какое? Эспри спросил, понравились ли мне «Пиратские воды», и я солгал, сказав, что нет. Книга эта вызвала некий забавный скандал, поведал он мне: об этом, мол, есть кое-что в одном из журналов, валяющихся на полу у него в туалете… Нынешним утром явилась Инкарнация. Вместо того, чтобы сидеть и выслушивать ее речи, вместо того, чтобы сидеть и слушать, как Инкарнация убивает во мне веру в человечество, я вышел на улицу. Но вскоре вернулся. Слишком многие люди почему-то отказывают себе в удовольствии избить меня до полусмерти — или же просто не желают лишних хлопот. Когда я вижу драки, то принимаю решение быть невероятно вежливым по отношению к здоровенным, молодым и сильным. Инкарнация была в кабинете. Кажется, она просматривала мой блокнот. И еще. Похожий на тостер копировальный аппарат — я думал, что он не работает, однако же у него горели какие-то индикаторы. И он тихонько жужжал… Временами (не знаю, почему) я делаю ход конем из собственной головы и думаю, что нахожусь в книге, написанной кем-то другим.
Осы не видно. Но она не вылетела в окно. Я слышу, как она тычется во что-то. Она вернется. Она повернется в мою сторону. Насекомые и смерть всегда поворачиваются в вашу сторону. Махните на них рукой, чтоб убирались прочь, и они повернутся в вашу сторону. Под конец все самое ужасное всегда поворачивается в вашу сторону.
И вот — откровение.
Динк ни в чем таком не замешан. Так мне сказала Лиззибу. Я выудил это из нее в баре «У Толстушки»: обильно потчевал ее сливочным мороженым со всякого рода изысками типа фруктов, орехов, сиропа и проч., не упускал из виду и крем-брюле… так что в конце концов она призналась. Еда приторно-сладкая, как дамский роман в мягкой обложке, как вечное «они жили долго и счастливо»… Еда — это мерзость. Она ненавидит то, что делает с собой, но не может остановиться, не может остановиться. (Никто не может. Я не могу.) По щекам ее текут слезы, а по подбородку — фруктовое пюре. Мы, должно быть, выглядим как шутовская парочка на почтовой открытке. В курортном кафетерии. Ричард Гир не любит жир. Ну и кто же этот жестокосердый?
Читать дальше