Ипполитовна засмеялась сконфуженно, мелко затряслись дряблые щеки.
— Дак рази я доживу? Не приведи бог сэстоль-то жить.
Нина уже не хотела пить, она с тоской думала о заснеженных морозных улицах, по которым опять придется бродить и кормить сына в чужих холодных подъездах, и как кормить, если нет молока? у— Можно, я сегодня еще побуду у вас? А завтра пойду искать квартиру.
Евгения Ивановна собрала посуду, принялась мыть в тазике.
— Куда ты пойдешь, ведь на ногах не держишься! — Она обернулась, посмотрела на Нину. — Коль не побрезгуешь моей халупой, живи тут.
У Нины затряслись руки, кипяток выплеснулся на клеенку, она подумала, что ослышалась или не так поняла.
— Как — тут? Насовсем?
— А как же? Я одна, мужики мои на войне, будем вдвоем горе мыкать.
От слабости Нину все время тянуло на слезы, она не сдержалась, закрыла лицо ладонями, заплакала.
— Спасибо вам… Я буду платить…
Ипполитовна всплеснула короткими ручками:
— Ой, Женька, добрая ты баба, богу угодница, зачтется тебе на небеси!
— Черт ли мне в небесах, мне на земле подай! Чтоб с голоду не сдохла, чтоб мужики живые с войны пришли… А ты, москвичка, как оклемаешься, тащи вещички и живи, а платить мне не надо.
Какие вещички? — подумала Нина. Все мое — со мной. Но она ничего не сказала, сидела, все еще не смея поверить, что ни завтра, ни в какой другой день уже не придется брести с ребенком на руках в поисках пристанища.
Евгения Ивановна подметала у плиты, двигала вьюшками, журчал тихий умиротворяющий голосок Ипполитовны, а Нина оглядывала комнату, словно только сейчас попала сюда и увидела все заново: вешалку у дверей, старый, весь в дырочках от шашеля буфет на трех ножках, вместо четвертой — кирпич, кровать с подзором и тремя пухлыми, сложенными пирамидой подушками, картинка в углу, пришпиленная кнопками, — темная от копоти, и засиженная мухами литография, где-то Нина видела эту мадонну с младенцем, только не могла вспомнить где. Ее охватило покоем, тепло и сладко отдыхала душа, из черного репродуктора сочилась тихая музыка, и такими надежными казались эти ветхие стены, что она повторяла про себя: «Как хорошо… как хорошо…»
Потом Ипполитовна ушла, Евгения Ивановна внесла из сеней ведро, впустив клубок белого холода.
— Давай-ка стелиться, завтра мне рано. Вот только листок у численника оторву.
Пошла к настенному календарю — он висел рядом с плитой, от жары уголки его завились кверху. Евгения Ивановна сорвала листок, поглядела на обороте, покачала головом:
— «Отбеливание лица отрубями»… Гляди, какими балушками до войны занимались… — Она смяла листок, кинула в плиту. — Еще один день войны долой! Все на день меньше.
Она отошла от календаря, и Нина увидела на нем цифру — «1942». Значит, уже Новый год? — удивилась она. Выходит, он пришел, когда я болела? А вдруг и правда в этот год кончится война! И все вернется — отец, Виктор, Москва, институт… «.
Она пошла в маленькую комнатку, за занавеску, легла рядом с сыном. Он высвободил из пеленок ручонки и спал, прижав кулачки к груди. Нина вспомнила, что завтра не надо никуда идти, не надо мучить его, и почувствовала себя счастливой.
Она, конечно, понимала, что в сорок втором война кончиться не может, и мечты ее были как бы «понарошку». Пока что положение на фронтах не только не улучшалось, а даже ухудшалось: был окончательно окружен Ленинград, немцы рвались к Сталинграду и участились воздушные налеты на Саратов.
Евгения Ивановна говорила:
— Это отдавали бегом, а назад брать, знаешь, сколько будем?
Зимой сорок второго кое-где — удалось остановить и даже чуть потеснить врага, зато на юге, где потеплее, он шел не останавливаясь.
Вечерами они слушали радио, и если известия были плохие, Евгения Ивановна грозила кулаком черной тарелке репродуктора:
— Чтоб ты охрип, паразит! Чтоб у тебя глотку перехватило!
Часто выключали электричество, и они сидели с фитильком коптилки, а когда начиналась воздушная тревога, гасили и фитилек, Нина закладывала уши сына ватой, повязывала ему толстый платок, ложилась, обняв его, стараясь прикрыть собой; от грохота зениток трясло их ветхий домишко, шуршало в стенах — это осыпался шлак, — и она чувствовала, как вздрагивает Витюшка, крепче прижимала его к себе.
От плохих сводок у нее болела душа, она вдруг ясно поняла, что каждая победа или поражение, каждый взятый или сданный клочок земли имел значение не только для тех, кто жил на той земле, но и для каждого, и для всех, для нее — тоже; все, вся война приобрела личное значение, ведь на фронте воевал ее отец, а возможно, уже и муж, в окруженном Ленинграде была Лавро, с которой они когда- то дружили, в захваченном немцами Курске родился Никитка, а когда она услышала о том, что разграблена Ясная Поляна, сразу вспомнила детство и как они в тридцать седьмом всем классом вместе с учительницей ездили в зимние каникулы поклониться могиле Толстого… Был глубокий, чистый до синевы снег, птицы, перелетая с ветки на ветку, роняли снежную пыль, она вспыхивала на солнце разноцветными искорками и гасла, словно сгорала; они стояли в тишине у простой и великой могилы, и когда кто-то хотел задать вопрос и совсем как на уроке поднял руку, учительница прошептала: «Тсс… Потом. Здесь помолчим». Но и другие, не связанные с воспоминаниями города и села, где Нина никогда не бывала, становились сейчас, в своей трагедии, близкими, она думала о тысячах беженцев, о таких, как Халима с детьми и Лев Михайлович, которые, бросив все, метались по стране, жили на вокзалах и площадях, думала и о тех, кто не успел уехать, остался там под властью врага, — тем было, конечно же, еще хуже…
Читать дальше