— О чем гутарим, господа громада? — усаживаясь, спросил Ворка.
— Да вот Стецкевич нам сказки рассказывает. Чудеса, говорит, бывают на свете, и все тут. Ты, Алесь, как на такие дела смотришь?
Ворка помолчал, затягиваясь.
— Чудеса — дело хорошее, — сказал он, выпуская изо рта струйку дыма. — Знаете, как Блажевич наш из Ужени выплыл?
— Нет! Рассказывай! — зашумели со всех сторон.
— Да чего тут рассказывать? — как бы нехотя ответил рыжий, довольный, однако, общим вниманием. — Он сам говорил. Стал я, говорит, посреди реки сознанья лишаться — от потери крови. Все, говорит, нет больше сил, гибну. И как будто, говорит, меня река обняла, погладила — вроде даже руками — и понесла. Очнулся уже на том берегу…
— А тут смотрю, — в тон ему продолжил Сымон, — из дупла Стецкевич вылазит ни живой, ни мертвый, а на плечах у него не то Ясик Ласовский пердит, не то черт с рогами псалмы читает!
От обрушившегося хохота дернулось и едва не потухло пламя, — казалось, внутри землянки разорвалась бомба. Долго еще партизаны не могли успокоиться: новые вставляли остроты, хлопали по плечу Алеся, хватаясь за животы, гнулись в новых приступах неудержимого смеха.
А над деревьями, слышавшими тот смех, взошел серебряный месяц. Он расцветил лес своим приглушенным сиянием; погасив крики галок, пронес над верхушками томное пение соловья. Осины, заслушавшись, дышали завороженно; что-то шептали, шелестя листвою, березы; сосны, не пропуская света, густым навесом сдвигали колючие ветви.…
Вдруг над лесом поднялись семь черных сов; хлопая крыльями, пролетели они опушкою и растворились во мраке: семь огромных теней проплыли тяжело и бесшумно над засыпающими мирами.
1
Остаток дня Шейнисы провели на чердаке сарая, боязливо прислушиваясь к каждому звуку. Вечером они выбрались из дома. Сестры на сцепленных руках несли Семена, за ними, жалко охая, ковыляла старуха. Впереди над последними крышами улицы позолотой горел закат, в сухом теплом воздухе смешались запахи горькой ольхи, трав, приторного тошнотворного конопляника. Чутким недобрым молчанием провожало четверых беглецов поредевшее гетто…
Шагах в двадцати от колодца отставшая от внуков Ревекка почувствовала внезапную резкую боль в пятке. Страдальчески морщась, она едва дохромала до частокола. Опершись, сняла бот, вытряхнула попавший внутрь сучок. И, обуваясь, услышала мужской голос.
Ревекка подняла голову. В десяти шагах от нее, на низкой крыше ближайшего, отделенного лишь частоколом дома стоял седобородый еврей в штраймл; раскачиваясь, подвывал. В темноте четко выделялось его лицо; видно было, как шевелятся губы.
Голос старика показался смутно знакомым. Ревекка, прищурив глаза, так и ахнула:
— Реб Борех, вы ли это?
Да, это был, без сомнения, реб Борех Злочевер, известный далеко за пределами местечка хасидский цадик. Можно было понять изумленье старухи: лет восемь назад реб Борех был арестован ее собственным сыном и выслан вместе с учениками в места, названья которых трудно было произнести и совсем невозможно запомнить. Позже один из вернувшихся из тех мест земляков принес весть о гибели ребе от рук уголовников. И уж совсем непонятно было, каким образом старик оказался в местечке, почему Ревекка ничего не слышала о его возвращении и, наконец, почему он читает молитву, стоя на крыше.
Тем временем ребе, не обращая внимания на Ревекку, бормотал стонущим речитативом, то проглатывая концы слов, то растягивая отдельные звуки:
— Да лобзает он меня лобзанием уст своих! Ибо ласки твои лучше вина. От благовония мастей твоих имя твое — как разлитое миро; поэтому девицы любят тебя. Влеки меня, мы побежим за тобо-ооо-ою…
— Реб Борех, — позвала старуха громче. — Отпустили вас, что ли?
И опять ничего не ответил ребе, только, будто соревнуясь с Ревеккой, возвысил голос и сам.
…Сливался с темнотой его лик; с неведомой силой звучали слова древней песни. Казалось, реб Злочевер заклинает нависшую над крышами ночь горячими своими призывами. Дрожащие, простуженные звуки крепли; невидимые расправлялись в полете крылья. В каждом слове спеклись в одно целое лишенная сока, пахнущая гнилью полынь и вязкий пьянящий мед отшумевших когда-то кедров. Ревекка, почти не знавшая древнееврейского, плохо понимала смысл произносимого, но родные, слышанные с детства звуки проникали в душу, волновали без перевода.
Любопытство, однако, не давало покоя.
Читать дальше