— Ну, милый, ты доставил мне огромную радость. Такое счастье — эти пятнадцать фунтов были словно дар Божий. Воистину дар Божий. Ведь я получила их благодаря твоей доброте и любви. Они помогли мне спасти Робина от отчаяния. Ведь он совсем уже отчаялся. И тут пришло твое письмо.
— Он всегда отчаивается. Все изобретатели отчаиваются, если у них нет миллиона на текущем счету или заручки у директора какого-нибудь предприятия. У твоего Робина столько же шансов реализовать свое изобретение, как у таракана попасть в зачерствелый сыр.
— Но, милый, только на прошлой неделе он показывал свою новую модель «Рэкстро» — самой большой нашей фирме. И модель там понравилась, самый чувствительный регулятор из всех, какие им когда-либо предлагали. Немножко упростить — и его можно будет запустить в производство.
Я был слишком возмущен, чтобы возражать. Ну и дуреха, прямо хоть плачь! К тому же ей, конечно, опять нужны были деньги. Сначала она из гордости не хотела просить, но любовь все превозмогает. Мы с матерью сложились и дали ей несколько фунтов. Все мои сбережения ухнули за эти три года. Потом я женился, и моя чековая книжка попала в надежные руки. А когда новая рэнкинская модель нашла наконец сбыт, ничто не изменилось. Дженни это не прибавило счастья. Рэнкин теперь окончательно убедился, что ему нужно десять тысяч в год и фабрика в собственное распоряжение. И Дженни, кажется, поняла, что ему всегда всего будет мало. Она начала соображать, что значит жить с человеком, который считает себя обездоленным. Все равно что очутиться в пасти большой ленивой акулы, — она наверняка сожрет тебя, даже если ей вовсе не хочется есть, уж так она устроена.
И конечно, ни мать, ни я так и не получили обратно своих денег. Даже когда Рэнкин стал хорошо зарабатывать. Он не платил долгов. Он считал, что никто и ничто не может вознаградить его за причиненную когда-то несправедливость. И все, что получал, тратил на новые модели. А мы продолжали давать Дженни деньги. Она была преданная жена. И мы плясали под дудку Рэнкина, потому что Дженни была преданная жена.
От этих воспоминаний я так распалился, что стал сам не свой. И заорал на Носатика:
— Что тебе здесь надо? Разве я не сказал тебе — марш домой?
— Д-да, д-да, — сказал Носатик, дрожа. — Я сам во всем виноват.
— Разве не говорил я тебе сто раз — не ходи сюда, не лезь ко мне? Оставь меня в покое и займись своим делом.
— Г-говорили, — сказал Носатик с таким видом, словно искал, в какую бы щель ему поскорее забиться.
— Разве не говорил я тебе, что тебя утопить мало, если ты сейчас же не добьешься стипендии?
— Г-говорили, — сказал насмерть перепуганный Барбон. Он словно уменьшился наполовину, а нос удвоился — набряк от переживаний.
— Ну так п-пошел вон! — загремел я. — Чтоб духу твоего здесь не было до будущего года!
— А в-вы, в-вы не пойдете со мной к маме? — сказал Носатик.
Собственно говоря, я уже понял, что допустил ошибку. Носатик, конечно, совсем оробел. Настолько, что даже в лице переменился. Но характер у него не переменился. Каким он, Барбон, был, таким и остался. Преданный до гроба. Упрямый как осел. Даже еще упрямее. Такого бить — только дурь вколачивать.
— Видите ли, — сказал он в страшном волнении, — если бы вы поговорили с ними обо мне, это звучало бы совсем иначе. Мама знает, что вы знаменитый художник.
— Что-то не то она знает. Откуда у нее такие сведения?
— От меня.
— А у тебя откуда?
— От мистера Планта.
— Если ты не добьешься стипендии... На месте твоих родителей я выгнал бы тебя из дому. После всего, что они для тебя сделали! Такого дурака расстрелять мало. Дурак хуже убийцы! Всего еще каких-то четыре года повозиться с книжками — и тебе на всю жизнь обеспечено тепленькое местечко на государственной службе. Четыре года каких-то жалких усилий в обмен на пятьдесят или шестьдесят лет полного безделья при регулярном жалованье, а потом и пенсии. Обеспечен до конца дней. Никаких забот, никаких хлопот.
— Но я не могу идти на государственную службу—я хочу быть художником.
— Получи место, а потом уж делай что хочешь. Но сначала обеспечь себя службой. Без денег нельзя быть художником. Вот, посмотри на меня. Я занимаюсь живописью уже пятьдесят лет, а сейчас у меня нет даже кистей и красок. Какое может быть искусство без постоянного дохода. Искусство — все равно что розы. Оно требует богатой подкормки.
Я долго и с блеском развивал эту мысль. Но когда я кончил, передо мной стоял Носатик с покрасневшими от слез глазами. Его некрасивое лицо было таким некрасивым, озабоченным и несчастным, выражало столько преданности и упрямства, что я сдался и позволил ему увести себя к ним домой.
Читать дальше