Смущение Льва Сергеича вскоре стало рассеиваться, мысли встроились в тихозвучную размеренность волн. Все текло как надо! Великий Русский Стикс, Нева — далеко ушедшая от простого, финского «болота», — была сперва осмеяна, а затем вознесена. Потом снова осмеяна, а уж после, в назидание жителям империи, наречена величавой, чудной.
Слова и картины явились вновь.
И только песнопения и иные виды музыки — навеянные Невой ли, другими ли чудесами и диковинками империи, — как всегда запаздывали.
Эпилог-2,
или Сжатое повествование о капельмейстере Фомине, о его великих операх, странной жизни и украденной славе родоначальника русской классической музыки
Малый городской сокол, сокол-белогорлик, сокол-чеглок, завершая полет меж выступов крыш и высотных скал, возвращался назад, к месту вылета.
Сокол чуял: настает вечер, а вместе с ним может налететь ураган!
Пойманный сетью-путанкой в одном из парков, близ своего же гнезда, и теперь не желавший в оскверненное гнездо возвращаться, чеглок уселся на краю кровли и, отстраняя от себя привычную ночную полудрему, обвел город немигающими очами.
Город дымучий, город огненный ни в дрему, ни в полудрему скатываться не желал. Невидимые человеком, но четко отмечаемые птицей выхлопы газов, мерцающие огоньки дотлевающих в печали людских душ, тихие взрывы смертей и рождений — ходили по-над Москвой волнами. Крик и шум набивали воздух плотной, колючей, словно бы известково-каменной крошкой.
Чеглок задрожал всем телом. Жизнь городская была тяжела, почти невыносима! Но он любил ее. Может, потому, что выбрал сам: не сумев прокормиться на воле, не сумев широты этой воли превозмочь, молодым еще соколком нашел он пристанище в городе. Нашел и самку, та вывела птенцов. Но…
Птенцов высиживала самка, разрывала добычу на части и оделяла ею разевающие рты пушистые комочки — она же. Что-то, однако, в последние дни отводило белогорлика от птенцов и от самки, влекло в места неизведанные, опасные. Что? Неистребимая страсть к охоте? Едва слышимый, непонятный, и оттого все сильнее манящий звук?
На этом влечении чеглок и попался: неясность целей и полеты в места неизведанные позволила птицелову ухватить его сетью…
Налетел шквалистый ветер. С крыши высотки сыпануло мелким сором. Сидевший на краю чеглок глянул вниз.
Внизу что-то оборвалось, закончилось. Злые, опасные и, наоборот, совершенно безвредные люди, выходя из-под неширокого навеса, потянулись к норам своим и гнездам.
Неожиданно для себя самого чеглок, не раскрывая крыл, прянул вниз.
Хотел ли он разбиться насмерть или хотел еще раз испробовать крепость своего птичьего (в половину человечьего локтя длиной) тельца, ему было неясно. Правда, перед самой землей чеглок, по обыкновению, все-таки взмыл вверх. И уже там, наверху, на миг потеряв ориентацию, неловко забил крыльями меж проволок, антенн, остатних искр только что рассыпавшегося фейерверка.
Выходившие из театра дружно глянули вверх и заметили если не саму птицу, то ее след.
— Высоко сокол летает... — затянул кто-то вполголоса.
Песне вослед из театра донеслись обрывки музыки: кто-то не наигравшись в концерте, стал снова высвистывать на флейте темку из фоминского «Орфея».
Чем-то до боли знакомым повеяло в воздухе. И заволокло вдруг московско-питерскую жизнь тончайшим дымком занавеса, какой развертывает не дирекция театров — время! И стала ткаться из междометий и окликов страшноватая, но местами и скрытно веселая, лишь слегка подправляемая стуком клавикордов и шорохом оркестра история.
Ее-то дирижер, выходивший последним, и стал слышать вновь.
Еще когда спектакль в театрике только закончился, когда снимались парики, запихивались в чехлы и укладывались в футляры музыкальные инструменты, — дирижер забеспокоился. А тут еще вырубили свет.
Для тех, кто оставался в театре, принесли тонкие церковные свечи. От свечей взвился дымок. В зеркале театральном нарисовался голубоватый контур. Контур напоминал сутулого капельмейстера.
— Eusigneo? Забацаем?
Дали свет. Контур истаял.
Вместо него стала в уме дирижера составляться некая история, некая повесть. Название ее приобрело такой вид:
Краткая повесть о Евстигнее Фомине,
о его странной жизни, неурочной смерти и украденной славе родоначальника русской классической музыки.
В начало повести встали слова неожиданные:
Равнодушие выкрало его славу. Чернильные души вымарали биографию. Листами с вымаранной биографией обернули мясо, сало, огурчики. То, другое и третье сожрали, наливочкой запили, усы рукавами обсушили.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу