Молчание бывает очень разным. После этого первого молчания на поваленном дереве мы испробовали множество других молчаний – совместных, враждебных, утомительных и взрывоопасных; некоторые молчания просто выбивают из колеи, Надан в таких случаях закатывает глаза; бывает идиотское молчание, бесконечное молчание по телефону, которое подтачивает силы; но то самое первое молчание в лунном свете на поваленном дереве отличалось от всех последующих разновидностей молчания, постепенно освоенных нами, переведенных и составивших особый язык, наподобие воркования у голубей. У каждой неудавшейся истории свой словарь молчания, а если история не удается, как наша, до Страшного суда, ее словарь молчания больше похож на толстую энциклопедию, но все равно то первое молчание в нее не вошло; оно ведь совершенно ничего не значило, просто постепенно сгущалось, и я судорожно подыскивала какую-нибудь волшебную формулу, чтобы изящно вывернуться, но мне долго-долго ничего не приходило в голову, потому что жизнь остановилась.
Потом она выдохнула.
Стала искать утраченный ритм.
И мне пришла на ум формула, может, и не наделенная необходимой волшебной силой, зато в высшей степени элегантная: «Любите ли вы Брамса?». Так называлась книга, которую я только что прочла, и поэтому книга, а особенно ее название сразу пришли мне в голову, но когда я пару раз проговорила про себя эту фразу для пробы, она звучала уже не столь элегантно, скорее напыщенно, и по стилю совершенно не подходила для леса. Кроме того, Надан удивился бы, если бы я вдруг обратилась к нему на «вы». Тогда я попыталась изменить грамматическую форму, но стало еще хуже: «Ты любишь Брамса?» Эта фраза давит, в ней нет парения, к тому же из осторожности я не хотела произносить ни одного из слов, родственных слову «любовь», потому что от любви Надана могло потянуть целоваться, а этого мне определенно не хотелось. Если бы мне было все равно, я могла бы, конечно, спросить: «Тебе нравится Брамс?» По стилю это было неплохо. Только Брамс – не клубничное мороженое, и невозможно сказать, нравится он тебе или нет, он велик, он мертв и давно уже выше всех этих «нравится – не нравится» – можно спорить о том, допустимо ли исполнять его в более быстром темпе или нет, не лучше ли сократить вдвое инструментальный состав или, наоборот, его расширить, но сводя свое понимание Брамса к банальному «нравится – не нравится», оскорбляешь его и позоришь себя.
Тем временем мы просидели молча уже довольно долго, и теперь наша первая фраза имела бы особый вес. Ей предстояло пронзить ледяную глыбу молчания, прорубить ее, рассечь на части, а внизу на земле со щелчком или грохотом воспрянуть вновь – и тогда мы уже были бы избавлены от этого сидения и от ощущения, что нам непременно следует поцеловаться, жизнь пошла бы своим чередом, мы как-нибудь отыскали бы дорогу домой, во время ходьбы у нас согрелись бы ноги и руки, а после, в постели, и кончик носа. Поэтому так важна была эта волшебная фраза, хотя, честно говоря, меня не слишком интересовало отношение Надана к Брамсу. Но именно потому, что фраза эта имела такое значение, в определенном смысле историческое, я решила, что Брамс вполне подходит, потому что он велик и потому что он мертв.
С тех пор как я научилась говорить, меня мучают вопросы стиля, а необходимость ночью в лесу найти заклинание против поцелуя – проблема в первую очередь стилистическая. И от этого я ужасно устала.
Вдруг меня осенило – ведь жизнь уже пошла своим чередом, и одна небрежная и вместе с тем грациозная фраза в свете молочно-белой луны идеально соединила в себе величие Брамса и мою собственную независимость. Мне хотелось плакать от нежданной красоты, элегантности, ощущения удачи и усталости, оттого, что замерзли ноги. И Надан сказал потом, что услышал, как дрожит мой голос, и это было тревожно и странно, ведь мы уже так долго сидели в лесу и ничего не говорили, стало уж совсем непонятно, что вообще можно теперь сказать, и тут я запинаясь произнесла: «Что ты думаешь о Брамсе?»
И все кончилось. Действие этой фразы оказалось именно таким, каким и должно было быть: она упала откуда-то сверху, расколола наше молчание, пролетела его насквозь и упала вниз с неприятным звуком. Замок защелкнулся.
Надан сказал:
– Мне больше нравятся «Роллинги».
И мы пошли. Пока мы добирались до дома, постепенно рассвело, и у меня оставалось еще целых полтора часа на самокопание.
На следующий вечер мы развели костер, потому что это был последний вечер в лагере. А ведь с тех самых пор как существует огонь, молодежь всегда в последний вечер разводит костры, и девочки стараются покрасивее одеться, даже моют голову, и когда я с мокрыми волосами, натянув лучшие темно-синие джинсы и розовую мужскую рубашку, которую стащила из шкафа своего отца – она доставала мне почти до колен, когда я вышла на место сбора, костер еще как следует не разгорелся, я увидела, что Надан то ли стоит на коленях, то ли сидит на корточках перед неким стулом, а на стуле сидит этакая Беттина и тихонько вопит, примерно так, как и должны вопить девчонки, когда падают в яму и еще в некоторых случаях, а Надан что-то там делает то ли с ее ступней, то ли со щиколоткой, то ли с лодыжкой или коленкой, во всяком случае – с ее ногой, и абсолютно не обращает на меня внимания, поскольку поглощен этой ногой целиком. С чего это вдруг Надан опустился перед кем-то на колени и что это он там такое делает, что даже не поднимает глаз и не видит меня, хотя мои волосы уже почти высохли, а одета я так здорово, что самой себе кажусь почти красивицей?
Читать дальше