Сквозь отворенное окно медленными толчками пульса дышала ночь. В ее большой несформировавшейся массе переливался прохладный душистый флюид, в темных ее глыбах ослаблялись связи, сочились тонкие ручейки запаха. Мертвая материя темноты искала освободиться во вдохновенных взлетах жасминового аромата, но недостигнутые массы в ночных глубинах были всё еще неосвобождены и мертвы.
Дверная щель из соседней комнаты светилась золотой струной, звучной и чуткой, словно сон младенца, хныкавшего там в колыбельке. Оттуда доходил ласковый щебет, идиллия мамки и ребенка, пастораль первой любви, любовных мук и капризов, отовсюду осаждаемая демонами ночи, которые сгущали тьму за окном, приваженные теплившейся тут теплой искоркой жизни.
По другую сторону к нашей комнате примыкала комната, пустая и темная, а за ней была спальня родителей. Напрягши слух, я слышал, как отец мой, прильнувши к груди сна, в экстазе позволял нести себя в воздушные его пути, всем существом отдаваясь далекому полету. Мелодическое его и отдаленное храпение излагало перипетии всего странствия по неведомым бездорожьям сна.
Так постепенно входили души в темный апогелий, в бессолнечную сторону жизни, облика которой не видел никто из живущих. Они лежали, словно мертвые, страшно хрипя и плача, между тем как черное затмение глухим свинцом возлегло на их духе. А когда миновали они, наконец, черный надир, бездонный этот Оркус душ, когда преодолевали в смертельном поте его удивительные мысы, мехи легких опять начинали наполняться другой мелодией, воздымаясь вдохновенным дорассветным храпом.
Глухая густая тьма давила землю, ее туши лежали забитыми, как черная неподвижная скотина с вывалившимися языками, точащая слюну из бессильных пастей. Но какой-то иной запах, какой-то иной цвет темноты провозвествовал далекое приближение рассвета. От как бы отравленных ферментов нового дня темнота распухала, как на дрожжах росло фантастическое ее тесто, колыхалось формами помешательства, ползло изо всех корыт и дежей, кисло в спешке и панике, чтобы рассвет не застал ее врасплох за столь развратной плодовитостью и не пригвоздил навеки этих буйных больных, этих уродливых чад самозарождения, выросших из хлебных кадей ночи, словно демоны, купавшиеся парами в детских ванночках. Это минута, когда на самую трезвую и бессонную голову на какое-то мгновение опускается сонный морок, и больные, растерзанные и очень печальные обретают недолгое успокоение. Кто знает, как долго длится минута эта, когда ночь опускает занавес на происходящее в ее безднах, но короткого антракта достаточно для перестановки декораций, для удаления огромной машинерии, для ликвидации великого спектакля ночи со всею ее темной фантастической помпезностью. Пробуждаешься устрашенный, с ощущением, что вроде бы на что-то опоздал, и в самом деле видишь на горизонте светлую полосу рассвета и черную консолидирующую массу земли.
МОЙ ОТЕЦ ИДЕТ В ПОЖАРНИКИ
В первые дни октября мы с матерью возвращались домой после дачного житья в соседнем департаменте, в лесистом приречье Слотвинки, пронизанном родниковым журчанием тысячи ручьев. Сохраняя еще в ушах шелест ольшин, расшитый птичьим щебетом, мы ехали в большой старой колымаге, раздавшейся громадным сооружением, словно темная просторная корчма, втиснутые меж узлов в глубоком выстланном бархатом нутре, куда карта за картой падали сквозь окошко цветные картины пейзажа, как бы неспешно тасуемые в руках.
К вечеру мы приехали на выдутую ветрами возвышенность, на великое изумленное раздорожье края. Небо над местом этим стояло глубокое, задохнувшееся и поворачивало в зените разноцветную розу ветров. Тут была самая далекая застава страны, последний поворот, за которым понизу распахивался обширный и поздний ландшафт осени. Тут была граница, и старый трухлявый пограничный столб со стершейся надписью играл на ветру.
Огромные ободья колымаги проскрежетали и увязли в песке, говорливые мелькающие спицы смолкли, и только громадина-кузов гулко ухал, невнятно бубня в крестовых ветрах раздорожья, точно ковчег, обретшийся на пустынях вод.
Мать платила мыто, скрипучий журавль рогатки поднялся, и колымага тяжело вкатилась в осень.
Мы въехали в увядшую скуку огромной равнины, в выцветшее и бледное веянье, отворявшее над желтой далью свою блаженную и блеклую нескончаемость. Какая-то поздняя бескрайняя веющая вечность вставала из выцветших далей.
Читать дальше