Были меж них птицы двухголовые, птицы многокрылые, были тоже и калеки, ковыляющие в воздухе однокрылым нескладным летом. Небо сделалось похоже на старую фреску, полную чудищ и фантастических тварей, которые кружили, пролетали друг мимо друга и снова возвращались цветными эллипсами.
Мой отец поднялся на полочных стяжках, залитый внезапным светом, протянул руки, призывая птиц старым заклятьем. Преисполненный волнения, он узнал их. Это было далекое, позабытое потомство птичьей генерации, которую Аделя некогда разогнала на все стороны неба. Оно теперь возвращалось, выродившееся и чрезмерное это искусственное потомство, дегенеративное птичье племя, исподволь захиревшее.
По-дурацки долговязое, неуклюже учудовищненное, изнутри оно было пустотело и безжизненно. Вся жизнеспособность птиц этих ушла в перо, в буйную фантастичность. Это был как бы музей изъятых видов, чулан птичьего Рая.
Некоторые летали словно бы на спине, имея тяжкие неловкие клювы, по виду — висячие замки и щеколды, уснащенные цветными наростами, и были слепые.
Как же растрогало отца неожиданное их возвращение, как же он подивился птичьему инстинкту и привязанности к Мастеру, которые сей род изгнанный пестовал в душе, как легенду, дабы наконец, через много поколений, в последний день перед исчезновением племени потянуть обратно в прадавнее отечество.
Но бумажные слепые птицы не могли уже узнать отца. Напрасно он взывал к ним давним заклятьем, забытой птичьей речью, они не слышали его и не видели.
Вдруг в воздухе засвистели камни. Это забавники, дурацкий и бездумный народ, стали целить снарядами в фантастическое птичье небо.
Напрасно отец остерегал, напрасно грозил заклинательскими жестами, не услышан был он, не замечен. И птицы падали. Настигнутые камнем, они тяжко обвисали и вяли прямо в воздухе. И прежде чем достичь земли, становились уже бесформенной кучей перьев.
В мгновение ока плато покрылось странной этой убоиной. Не успел отец добежать до места избиения, как весь великолепный птичий род уже лежал мертвый и распростертый на скалах.
Теперь только, вблизи, отец мог разглядеть все убожество оскуделой генерации, всю смехотворность базарной анатомии.
Это были огромные охапки перьев, кое-как набитые старой падалью. У многих невозможно было различить головы, ибо палковидная эта часть тела не носила никаких признаков души. Некоторые покрыты были лохматой сбившейся шерстью, как зубры, и омерзительно смердели. Иные напоминали горбатых лысых дохлых верблюдов. Наконец, иные, судя по всему, были из определенного сорта бумаги, полые внутри и отменно цветные снаружи. Некоторые же оказывались вблизи не чем иным, как большими павлиньими хвостами, красочными опахалами, в которые непонятным образом было вдохнуто некое подобие жизни.
Я видел печальное возвращение моего отца. Искусственный день уже окрашивался понемногу красками обыкновенного утра. В опустелой лавке самые верхние полки насыщались оттенками раннего неба. Среди фрагментов погасшего пейзажа, среди разрушенных кулис ночной декорации отец увидел пробуждавшихся от сна приказчиков. Они вставали между суконных колод и зевали, оборотясь к солнцу. В кухне на втором этаже Аделя, теплая спросонок и со спутанными волосами, смалывала в мельнице кофе, прижимая ее к белой груди, от которой зерна набирали лоск и горячели. Кот умывался на солнце.
I
Я называю ее просто Книга, безо всяких определений и эпитетов, и в воздержанности этой, в самоограничении присутствует беспомощный вздох, тихая капитуляция перед необъятностью трансцендента, ибо никакое слово, никакая аллюзия не способны просиять, заблагоухать, охватить тем ознобом испуга, предчувствием той ненареченной субстанции, первое ощущение от которой на кончике языка не вмещается в наш восторг. Что добавит пафос прилагательных и велеречивость эпитетов этой вещи безмерной, этому великолепию беспримерному? Но читатель, читатель истинный, на какого рассчитывает эта повесть, поймет и так, если заглянуть ему в глаза и на донышке самом просиять тем блеском. В быстром и пристальном взгляде, в мимолетном пожатии руки он уловит, переймет, распознает — и зажмурится в восторге от столь глубокой рецепции. Ибо разве под столом, разделяющим нас, не держимся все мы тайно за руки?
Книга… Где-то на заре детства, в первые рассветы жизни, яснел горизонт от мягкого ее света. Она достохвально лежала на письменном столе отца, и отец, тихо погруженный в нее, терпеливо тер послюнявленным пальцем изнанку переводных картинок, пока слепая бумага не начинала туманиться, мутнеть, бредить блаженным предчувствием и вдруг слущивалась промокашечными окатышами и приоткрывала краешек павлиноглазый и оресниченный, а взор вступал, обмирая, в девственный мир Господних красок, в чудную влажность чистейших лазурей.
Читать дальше