Позже, уже ночью, на сеновале, насквозь пропахшем пылью долгого теплого лета, Нагель и Энгельхардт лежат бок о бок, шепотом переговариваются, строят планы на будущее, отбрасывают их, и Нагель вдруг осознает, как высоко он ценит своего нюрнбергского друга и насколько радикальнее, чем собственные его мысли, вторгаются в мир привычных представлений идеи Энгельхардта. Над ними во тьме балочных перекрытий мяукает кошка. Нагель всерьез задумывается, не поехать ли ему с другом в колонии; это наверняка избавило бы его от насмешек, которые он терпит на протяжении многих лет, которые изливаются на него каждодневно и грозят сломить его дух; он уже начал сомневаться в правильности своих поступков, Энгельхардт же с его одержимостью представляется ему настоящим фюрером: светочем, который выведет Нагеля из мрачной германской пустыни в некую светлую, благонравную, чистую землю — причем выведет не в метафорическом смысле, a in realitas; однако, с другой стороны (в этот момент анима Нагеля уже видит ворота Сонного царства), он, Нагель, попросту слишком ленив, чтобы обогнуть земной шар и где-то на другом конце мира приняться за строительство новой Германии. Нет, думает он, прежде чем переступить рубеж царства дремы, отныне он будет писать свое имя с маленькой буквы, вообще откажется от различения больших и маленьких букв, будет всегда писать с маленьких букв, вот так: густаф нагель. Это и станет его революцией, а потом придет сон…
Августа Энгельхардта мы увидим в следующий раз дальше к северу: он едет по направлению к Берлину, после того как расстался с Густавом Нагелем, ощущая глубокую внутреннюю связь с ним, на мюнхенском главном вокзале; там они стояли какое-то время, и каждый сжимал руку друга, чуть пониже локтя. Нагель посоветовал (по идеологическим соображениям) совершить путешествие в Пруссию per pedes; на что Энгельхардт возразил, что он должен беречь время, ведь на тихоокеанских просторах предстоит столь многое совершить, — если же Нагель передумает и приедет к нему, он всегда может рассчитывать на самый сердечный прием…
Энгельхардт, пересекающий Кайзеровскую империю на скоростных поездах, незадолго до Берлина меняет первоначальное намерение, огибает слева этот чудовищный муравейник и пересаживается на Данцигскую ветку: спит на деревянных скамьях, терпеливо дожидается нужных поездов, вновь и вновь совершает пересадки, добирается до Кенигсберга, до Тильзита, а потом снова следует на северо-запад, в сторону Малой Литвы.
Там, выплюнутый поездом в восточно-прусском Мемеле, он, закинув на плечо сумку и трость, оставляет позади унылый кирпичный городок и шагает через продуваемую северным ветром березовую рощу; по дороге покупает черную смородину и грибы у русской старушки, которая крестится, приняв Энгельхардта в его «покаянном» одеянии за отпавшего от Православной церкви молоканина; в поле зрения нашего друга попадает стройная молочно-белая деревянная церковь, свидетельствующая о близости залива, и он следует все дальше на юг, в сторону песчаной косы, спрашивая себя, не отсюда ли ведет свое происхождение германская душа, не с этой ли бесконечно меланхоличной полосы залитых солнцем дюн, растянувшейся на сотню километров, где он сейчас — поначалу робко, потом все увереннее — освобождается от одежды, кладет ее вместе с сандалиями в песчаную выемку (тем временем наступает ранний вечер), прячется, чтобы скрыть свою наготу от появившейся вдали парочки отдыхающих в белых элегантных костюмах (он — редактор «Симплициссимуса», с усиками и ироничным изгибом губ, — непрерывно жестикулирует; а она — свободомыслящая дочь математика в платье, фасон которого сама придумала, — только кивает, во всем с ним соглашаясь); и еще долго после исчезновения этой пары, после того как на дюны опустилась тьма, Энгельхардт смотрит на Балтийское море, постепенно вынашивая в себе план: навсегда переселиться в заморские германские владения посреди Тихого океана, — он ведет себя в точности как ребенок, который хочет построить огромный замок из разноцветных кубиков. Назад он больше не вернется, никогда… Печальная литовская мелодия развеивается над песчаной косой — недосягаемая, как слабо мерцающие на небе звезды, но почему-то несказанно знакомая, милая и родная: Пять девушек-красавиц, росли на нашей косе. Спой, спой: что с ними сталось потом? Ни одна не явилась невестой, во всей красе, не надела венок, не угостилась сладким вином…
Читать дальше