Ей прекрасно писалось в редакции. По вечерам, когда все уходили. Окно ее кабинета выходило на старое мусульманское кладбище — даже забор был общим. И бабушка разглядывала в окно стелы, обращенные на восток, и думала. Она пила чай из граненого стакана в подстаканнике, грызла баранки, лежавшие на общем блюде, и работала. Иногда в кабинет заходил дядя Эльбрус, который курил сигареты «Казбек». Это была их дежурная шутка: «Эльбрус закурил Казбек». Две главные горы, два мужских имени — Казбек, ласково Казик, и Эльбрус — Брусик. Но тетя Бэлла звала мужа Элечкой, и это звучало очень трогательно и нежно.
Бабушка, прошедшая всю войну, так и не научилась курить и пить что-то крепче вина. Но ей нравились запахи крепкого дешевого табака и домашней араки. Эльбрус всегда курил в бабушкином кабинете. Она его даже не замечала.
Кстати, своего водителя бабушка называла полным именем. Она и свою дочь, мою маму, звала полным именем, еще когда та была младенцем. Не Олюней, не Ольгушей, не Лелей, только Ольгой. Представляете — звать младенца Ольгой? Зато у меня было много имен: для мамы — Марго или Маргарита, для бабушки — Маня, для соседей — Дидина, что означало «цветок», «цветочек». Я отзывалась на все, кроме одного — Мария. Мария была одна. Моя бабушка. И это имя, полное, нужно было заслужить. А я оставалась Дидиной, внучкой уважаемой Марии, дочкой падшей Ольги.
В общем, в новом доме бабушке не писалось. На работе она уже не могла задерживаться — замужняя женщина должна была идти к мужу. И бабушка отбрасывала с раздражением лист за листом. Ничего. Просто ступор. Она искала себе место — усаживалась то на зимней кухне, то на летней. Но никак. Она даже стул не могла себе подобрать. Старый, с Ленина, она сдала сельсовету, а попросить назад не решалась.
Я видела, что бабушке плохо. Она часто держалась за сердце, пила капли. Мама стала привозить лекарства — тоже видела, что бабушке нехорошо.
— Что сделать? Скажи. Что ты хочешь? — спрашивала мама.
— Ничего. У меня все есть. У меня же есть свой дом. Нужно просто приспособиться, — отвечала бабушка.
На зиму мама забирала меня, а иногда и бабушку, в Москву. Но после своего замужества бабушка отказалась ехать в столицу. Когда мама сидела на кухне с тетей Люсей, я подслушивала их разговоры.
— Она не пишет, ей от этого плохо, — говорила мама соседке. — Я хотела ее сюда забрать. Но она отказывается наотрез. Что мне делать?
Тетя Люся пожимала плечами. Она не понимала, что такое «пишется» и «не пишется».
Бабушка, как выяснилось позже, тайно вернулась в свою редакционную квартиру. Квартиру дяди Шамиля. И работала там. Домой приходила ночевать. И то — не каждую ночь. Все в селе об этом знали. В случае происшествий и важных звонков бабушку сначала искали в редакции, потом на Ленина и только потом шли на Энгельса.
Частный дом предполагал безостановочную работу по хозяйству — наколоть дрова, растопить печку, прополоть грядки, растопить еще одну печку, чтобы приготовить еду. Наносить воды, накормить живность, убрать, еще раз убрать, еще раз накормить живность и наносить воды, еще раз растопить печку. Летом печку топить не требовалось, зато прибавлялось работы на огороде — картошка, грядки, сорняки, урожай, сорняки, грядки и так по кругу. Бабушка физически не могла заниматься бытом. От усталости она не писала. Даже читать не могла, что ее раздражало. Под вечер бабушка падала плашмя и засыпала. Быт убивал творчество. Бабушке пришлось выбирать, и она выбрала работу, поэтому сбежала на Ленина, в квартиру, где были батареи и не было огорода.
Мама терпела. Ждала, когда умрет бабушкин муж, как бы его там ни звали. Но первой умерла бабушка. Мы тогда жили с мамой на Севере. Не дом, очередной адрес. Темный мрачный городок, где была улица Солнечная, улицы Закатная, Радужная, Теплая. Мы жили на Солнечной. Мама говорила, что попала в ад.
Она не сказала мне, что бабушка умерла. Уехала, будто в командировку, оставив меня на попечение соседкам. Я догадывалась, что бабушки больше нет, — мама вернулась почти совсем седая, с обстриженными волосами. Седой короткий ежик вместо густых черных волос до плеч. Складка между бровями залегла так глубоко, что уже не разглаживалась. Мама даже не плакала. Она заморозилась. Я знала, что это такое — пока мамы не было, я отморозила себе руки. Снаружи ничего не чувствуешь, а изнутри тебя колет иголками так, что хочется оторвать конечности. Ты трогаешь рукой палец, а пальца нет. Внутри же все взрывается тысячью, миллионами уколов. Мама тогда была такой. Сверху она ничего не чувствовала, а внутри горела от боли.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу