Она играла свою роль хорошо. Ну да. Но она не знала закона, который известен любому профессиональному актеру: короля сыграть нельзя, короля играет свита. Уважение и подобострастие других делают короля королем. Трагедия Регины состояла в том, что она была королевой без королевства, без двора и без подданных, в поведении которых могло бы отражаться ее величие.
С королевским достоинством она приняла бокал и покровительственно повернулась к Сибилле Идштайн.
– Скажите-ка, мы ведь с вами уже встречались, dio mio, [23]я позабыла где, не на открытии «Smart Art»? Да, да, теперь припоминаю. Как у вас дела?
Да, как же у меня дела? Как сажа бела, тушь потекла, сердце разбито, на чулке поползла петля. Все под контролем, хотелось ответить Сибилле, я справляюсь.
– Я точно не знаю, – произнесла она неуверенно.
Под левым глазом Регины билась жилка.
– Нас познакомили Хёхстмайеры, вы их тоже знаете, не правда ли, Теофил? – В поисках поддержки Регина посмотрела на хозяина дома. Не бросай меня, безмолвно взывала к нему она, скажи ей, что я знакома с людьми, которых вы тоже знаете, что поэтому она тоже должна хотеть со мной познакомиться.
Штефани поспешила вставить несколько слов:
– Хёхстмайер раньше был консультантом в «Улице Сезам», а сейчас он исповедует суфизм в Люнебургской пустоши. [24]Его жена долго жила в Индии, а затем набивала футболки для уличных шествий в Сан-Франциско.
– Ах, вот как.
Сибилла Идштайн провела рукой по серому костюму, сшитому на заказ. «Жиль Сандер», [25]секонд-хэнд. Да, ей приходилось встречаться с такого рода людьми: искалеченные судьбы, разветвленные реки жизни. Да. И почему эти полные надежд жизненные русла заносит песком? Каким-то образом она умудрилась получить работу в театре, заведующей литературной и драматургической частью. Именно умудрилась. В детстве она думала, что задача завлита – вносить драматизм в скучные театральные пьесы. Позвольте, в том, что касается драм, я дока. И это не так уж неверно. Раньше она писала стихи, написанные «почти на краю безмолвия», как она часто говорила тогда с мукой в глазах. Теперь эти стихи превратились в тексты программок, которые забудут самое позднее за ужином после спектакля.
Она встречала Регину лишь мельком, и та ее так часто не замечала, что Сибилла решила отплатить ей той же монетой.
– А, да… Честное слово, я просто никак не могла вспомнить. Идштайн, Сибилла Идштайн. Вы не могли бы напомнить мне свое имя?
Регина не ответила, продемонстрировав ледяные осколки своей улыбки, и расстроенно направилась к Себастьяну, который с предупредительной любезностью поднялся с дивана.
– Мой милый Себастьян Тин! – воскликнула она.
– Госпожа фон Крессвиц!
Себастьян отчетливо произнес ее имя и торопливо склонился над жирной ручкой.
Сибилла удивленно посмотрела на него. Боже, какая честь для этой околобогемной шлюхи. Тоже мне, райская птица.
Себастьян был в восторге. Правда, объектом его восхищения была не столько Регина, сколько ее имя. Себастьян был образован, богат, его уважали как автора, его домогались как издателя, но пределом его мечтаний все равно оставалось место в пышной кроне благородного генеалогического древа. Этой мечтой он питал и приумножал терзания своего самосознания – изъяны, которые он никогда не сможет устранить низкое, как ему казалось, рождение, отсутствие генеалогии, в которую он погружался бы с таким же удовольствием как в старое кожаное кресло, соответственное положение в обществе, на которое уж с полным правом могли бы распространяться флюиды, которые он ежедневно с таким трудом вновь и вновь производил на свет, подбирая тонкие ткани я благородные краски, определенные сочетания цвета ботинок, сорочки и жилета, изысканные жесты и тончайшие движения мимики, которые он подглядел в тихих дворянских поместьях и сумрачных родовых замках и впитал в себя – всегда рядом с бледными до прозрачности юными дамами, носившими знатные титулы с такой естественностью, что его начинало трясти, когда они в обществе произносили свое имя. Сам он свое голое, без всяких тешащих самолюбие приставок имя выдавливал из себя с деланной независимостью, часто слишком громко, так что выходил лишь жалобный звук, долгий и болезненный «Тииииин», один-единственный позорный слог, который без заветного «фон», казалось, замерзал в пространстве. Хоть бы он был Тинхаузеном или Тинвицем, но его неосторожная мать отказалась от своей более или менее приличной девичьей фамилии Лаутерсбах, сменив ее на бесславную Тин.
Читать дальше