Стонет бедная так безутешно.
Прерывать ее стоны грешно.
Потому что я понял, конечно,
Что не плохо ей, а хорошо.
Мне бы тоже такую девчушку.
Не давал бы я тоже ей спать.
А пока я достану чекушку
И под стоны начну выпивать.
Или вот на самую популярную песню Митяева:
Однажды в вытрезвитель меня забрали лично.
Народу было много: со всех концов стеклись.
Но я, не унывая, запел оптимистично:
«Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались».
Сосед недавно помер. Старик такой приличный.
Пошел я на поминки. Все было зашибись.
Но после третьей рюмки запел оптимистично:
«Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались».
В шесть тридцать машина у подъезда. Еду на радио. А там соведущие — Лирчук и Владина. С ними я работаю с семи до десяти в образе шепелявого дяди Гриши.
Дядя Гриша — старик-алкоголик. Под маской этого персонажа я могу говорить в эфире что угодно. Дядя Гриша — хмельной глас народа. Бесцензурный рупор нашей эпохи. Яркий представитель низших слоев населения, и на все имеет собственное мнение.
После радио, если нет съемок или репетиции, возвращаюсь домой, чтобы поесть и в идеале вздремнуть.
Ну, а по вечерам, кроме вечера понедельника, у меня либо спектакль, либо репетиция, либо халтура на корпоративе. Домой прихожу поздно. Часов в одиннадцать. Ужин на столе.
В полночь я отключаюсь.
И так день за днем.
Самое счастливое время для меня наступает в дни съемок. Сыграл свою сцену, взял записную книжку, уселся где-нибудь в уголочке — пишешь. Пишешь, пока меняют свет или снимается чужая сцена; пока не позовут на площадку в кадр. Отснялся и снова пишешь. И так по кругу целый день. Два любимейших дела попеременно. С удовольствием занимаясь одним, отдыхаешь от другого: чай-кофе-сигареты… В середине дня привозят неплохой обед из трех блюд… Вечером отвозят на машине домой… Благодать.
До трех с половиной лет я упорно молчал. Совсем. Я мог улыбнуться, рассмеяться, нахмуриться или заплакать, но при этом не делал ни малейшей попытки произнести хоть слово.
И вот однажды мать стала одевать меня на улицу, но я отвел ее руку в сторону и довольно внятно произнес:
— Я сам.
Это не означает, что с самого детства я был чрезвычайно самостоятельным. Это вообще ничего не означает.
Одна моя знакомая тоже долго не говорила, а когда была с мамой на базаре, громко спросила у торговца арбузов:
— А почем картошка?
Зато читать и писать я начал очень рано. Задолго до школы. Сестра научила. А уж в самой школе я принялся за сочинительство. Прекрасно помню свое первое художественное произведение в прозе. Эдакий вольный пересказ какого-то фильма о служебной милицейской собаке.
Тот маленький рассказ на две страницы я написал во втором классе. Тетрадь с этим рассказом и первыми стихами попала к учительнице. Она попросила дать ей тетрадь на некоторое время, обещала после «продленки» отдать.
На переменках я видел, как она листала мою тетрадь и зачитывала вслух отдельные места своим подругам. Они хохотали. Я недоумевал. Ведь рассказ был очень грустным: собака в финале геройски погибала, сраженная бандитской пулей.
И над стихами, казалось мне, они смеяться не могли. Что смешного, думал я, в таких, например, строчках:
Я летал над морями,
над лесами и полями
И везде я видел мир, мир, мир!
Или вот еще стихотворение тех лет:
Татьяна Юрьевна сказала,
что мы должны учиться.
А мы сказали, хорошо,
Что будем мы учиться.
Ведь это больше надо нам
и в жизни пригодится.
Учительский смех больно ранил неокрепшую душу художника.
Я не догадывался, что сильнее всего их смешит обилие орфографических ошибок. Слово «вообще» я, естественно, писал как слышал — «вапшче» — и допускал шесть ошибок. К тому же в письме я был крайне рассеян — я пропускал и путал буквы:
«И визе я види мир! Мир! Мир!»
Обидеть художника легко. Особенно легко это сделать ненарочно. Потому что умышленная обида вызывает отпор и закаляет волю.
Я стал прятать написанное. Даже от матери. Обнародовать я позволял себе лишь то, что считал заведомо сильным и смешным произведением.
В четвертом классе я прочел на уроке математики «Юльетта и Ромео», принесшую мне славу поэта-самородка.
Читать дальше