— Будьте настолько любезны, пожалуйста, скажите, где здесь принимают говно на анализ кала? На соседних крышах Женьки не было. Это потом мы узнали, что он побывал в прошлых тысячелетиях. Осторожно балансируя руками, как на канате, натянутом на головокружительной высоте, он перешел булыжную мостовую. Затем с разбегу перемахнул железную ограду сквера и подошел к скульптуре. Перед мраморным постаментом росла трава. Женька тщательно вытер об нее ноги, чтобы не занести нашу одесскую пыль в их античное стерильное время. Затем он прыгнул, и ему казалось, что долго длился этот прыжок через тысячелетия. Босыми ногами Женька почувствовал прохладу мраморной плиты.
— Кореш, подвинься, — сказал он одному из сыновей Лаокоона.
Фигура отошла к краю пьедестала. На пятачке вечности хватило и для Женьки немного места. Над головой качнулась раскидистая шелковица. С этим деревом у меня сложились непростые отношения. В середине лета мы камнями, почему-то называемыми в Одессе муныками, сбивали его плоды, похожие на белых гусениц. Однажды шелковица вернула мне мой мунык. Он попал в лоб, и все лицо мое было залито кровью. Когда я вошел домой, мама схватилась за голову:
— Шалопут! Кто тебя убил?! От шелковицы на Женьку пахнуло теплом нашего времени.
— Папаша, чем я могу вам помочь? — спросил Ермолай у начальника скульптурной группы. Древние греки молчали. Тогда Женька протиснул голову в виток каменной змеи. Как часто он потом делал то же самое! Я уверен, что там, на лесоповале, он тоже куда-то сунул голову. Но тут мы еще играли самих себя, а там эта игра уже сделалась судьбою.
Женька напряг мышцы, как культурист. На лице его появилось трагическое выражение. Трагичнее, чем у античных юношей. Он перебарщивал лицом. Его веселая одесская жизнь обретала классические формы.
— Братцы, — спрашивал Женька, — вы, разом, не антисемиты? С сегодняшнего дня я маланец. Кажется, это у вас там было сказано: бойся маланцев даров приносящих. Так что предупреждаю сразу — я еврей доброволец.
Женька замолчал, так как к скверу подошли двое, явно под мухой. Однако не будем делать из мухи слона.
— А, Лаокоон, — сказал первый.
— Какая Алла? Тут баб нет. — Второй был явно приезжий.
— А — отдельно и Лаокоон — отдельно. Как вода и спирт. А — это восклицание. Вроде — у, или — о. Лаокоон же — это имя. Тебя зовут Федя, а его Лаокоон. Лаокоон Иванович. Что тут непонятного, обыкновенное заграничное имя.
— Понял. А что, завтра их будет пятеро?
— Почему пятеро? Считаем. Раз, два, три, четыре. Их четверо, соображают на четверых. По сто грамм.
— Утром соображали на троих.
— Подожди. Раз, два. Действительно добавили четвертого.
— Халтурщики! Даже цвет подобрать не смогли. Этот четвертый гораздо темнее.
— Может быть он негр. Эфиоп.
— Не выражайся. Эфиоп твою мать.
Женька начал смеяться. Двое посмотрели на него ошалело.
— Братцы! — Заорал Женька. — Я свой, русский. Вернее, еврей.
Пьяные бросились наутек. До такого состояния они еще не допивались.
Женька хохотал. И вдруг ему стало казаться, что змея на его горле шевелится. Он попробовал вылезти из витка, но не смог. А ведь так легко вошла внутрь холодного мрамора голова!
— Спокойно, — сказал он себе и, сделав усилие, освободил шею. — У, Змей-Горыныч! — замахнулся он в темноту, когда мы нашли его около Лаокоона. — У-У — это мое восклицание. А вообще-то я только что двух довел до белой горячки. Так давно это было. Женька Ермолаев. Еврей-доброволец. Карузо. «Аморе, аморе, аморе!» Бутылка вина на табуретке, застеленной газетой. И все-таки осталось у меня на всю жизнь ощущение, что рядом, по соседству с нами, жили древние греки. Они наблюдали за нами, завидуя живой жизни. И танцевали сиртаки под змеей, когда мы пели итальянские песни.
И даже в обычный день стоило мне перейти дорогу, как я попадал в другое тысячелетие. Хотя звенели трамваи на Преображенской улице, и пахло жареными перцами с одного, кипящими в постном масле бычками с другого и подгоревшими синими с третьего двора. И еще из нашей эры в ту, античную, доносился голос моей мамы:
— Халамидник! Иди за хлебом. Нашел когда смотреть Лаокоона! Через десять минут Маруся закрывает магазин.