Светила лампа, а я, охватив голову руками, читал и читал. Они с Эршэ щебетали о чем-то на лежанке; на них падала моя тень. Эршэ отчего-то хихикала. Иногда, прервав чтение, я вслушивался в их голоса и проникался ощущением дружеской теплоты, которая струилась от них ко мне. В этой убогой комнатенке связала нас накрепко нить взаимной приязни Мне вспоминалось детство и легкий катерок, плывущий по недвижной глади вод.
Когда Эршэ уснула, Мимоза устроилась с ногами на лежанке и принялась кроить для меня «городские» штаны. Ножницы с мягким шелестом резали ткань, и этот звук был какой-то удивительно легкий, словно шорох теплого дождика в зеленых зарослях. Шила она молча. Время от времени я поднимал голову и видел ее чудесные глаза, ее мимолетную кокетливую улыбку. Освещенное призрачным светом лицо ее было преисполнено покойным довольствием — она наслаждалась семейным духом: ведь рядом мужчина, погруженный в книгу, — воплощение ее отроческой мечты, дивного сна, издревле грезившегося женщинам Китая.
Штаны были сшиты в один день. Украшавшие одеяло три красные полосы теперь рассекали мои ноги пополам. В этой «городской» одежке я предстал вылитым клоуном из цирка. Эршэ, глянув на меня, захлопала в ладоши, захохотала:
— Кукла-Тряпичка! Кукла-Тряпичка!
— Не смей! Так нельзя! Нужно говорить «папа»! — Она дала дочери легкий подзатыльник, потом присела на корточки, расправляя штанины и разглаживая швы. Лица ее я не видел. Мое сердце громко колотилось; она двигалась порывисто, как бы спеша, и от рук ее, казалось, слегка колебался воздух; смысл сказанных ею слов все еще не доходил до меня.
— Ну вот и хорошо! В самую пору! — Она выпрямилась и произнесла с улыбкой: — Я еще и шапку тебе сшила!
Из остатков одеяла она соорудила мне некое подобие той шапки, что носил мой сосед, старый Бухгалтер. Такой фасон был в ходу зимой среди шанхайцев с красным шариком и кисточкой на макушке,
— Надо же, сколько хлопот! -— улыбнулся я, водружая шапку на голову.-— В детстве я в такой в школу ходил.
Вечером я облачился в «клоунские» штаны — мои ватные она распорола и выстирала, нахлобучил «шанхайскую» шапку и приступил к чтению третьего раздела «Производство абсолютной прибавочной стоимости». И ноги и голова были в тепле, а желудок вполне сыт. Мне припомнились слова Энгельса, что в первую очередь человеку необходимы еда, питье, жилье и одежда, и, только обретя все это, он способен заняться политикой, наукой, искусством, религией. Простое это соображение легло и в основу Марксовых законов общественного развития. Я ощущал в себе духовную силу, жажду деятельности. Мой мозг буквально разрывался в стремлении мгновенно постичь, как приложить абстрактные эти мысли к моей нынешней жизни, к грядущему моему существованию. Мне вспомнился Фауст:
Лишь тот, кем бой за жизнь изведан,
Жизнь и свободу заслужил. [19] Гёте. Фауст. Часть вторая, акт пятый. (Перев. Б. Пастернака.)
...Она тихонько подошла и встала за моей спиной. Положила руку мне на голову, потом заглянула через плечо — что меня так заинтересовало в книге. Я подумал: и она поняла бы в том, что я читал, почти столько же, сколько понял я. Осторожно я взял ее руки в свои — распаренные, красные от постоянной стирки, с белыми мозолями, загрубевшие в работе, они все равно были прекрасны — сильные, теплые.
Мое чувство сделалось теперь ровнее, спокойнее, но и глубже — так смиряется бурливый многошумный поток, впадая в полноводную реку. Нежное, словно вода, прикосновение — это рука ее осторожно, словно во сне, касается моих губ. И я целую ее пальцы, один за другим — указательный, безымянный, мизинец... Сердце разрывается от нежности, и я шепчу:
— Дорогая, я люблю тебя!
Она стоит за моей спиной, чуть наклонившись, ее рука покорно затихла в моей ладони, другая — покоится на моем плече. Когда я целую ее пальцы, та, вторая, начинает мелко-мелко подрагивать, а едва я произношу эти слова, Мимоза высвобождает обе руки и, притянув к себе мое лицо, спрашивает, бессильная совладать с нечаянной радостью:
— Как, как ты назвал меня?
— Я... я сказал «дорогая»...
— Нет, так плохо! — Она сжимает мою голову и смеется, смеется.
— Но как же тогда?..— удивляюсь я.
— Ты должен звать меня «кровинка-кровиночка»! — И она наставительно тычет в меня указательным пальцем.
— А кто же буду я?
— Ты будешь «песик-псиночка»!
...Ничего не скажешь, нежнейшее имя «песик-псиночка» — я был покорен. Где-то в глубине души возникло ощущение нашей несхожести — ведь не к таким «изящным чувствам» я стремился. Эти ее любовные словечки были мне вовсе не по сердцу, совершенно чужеродные, способные разве что насмешить. Я подумал, что она невольно выразила разделявшую нас вовеки непреодолимую пропасть, которая сделалась вдруг такой очевидной.
Читать дальше