А я, что твержу я, когда разрывает душу? "Боже мой, боже мой…" Как легко, как хотелось бы верить в Него, это счастье великое — быть искренне верующим. И когда-то я был. Только в храме моем милосердно светился не приглаженный лик Спасителя, но сияло общее наше ослепительное учение. Только вера, слепая, покорная, даст опору, сообщит бессмыслице смысл, несправедливости справедливость, хаосу стройный порядок. И — самое главное — подарит человеку смирение. "Велико наше горе, неизлечимо, но смиряемся, ибо знаем: Тебе так угодно". Но если угодно, разве ты добр? А не добр, так зачем ты?
"Где борьба ни к чему не приводит, там разумное состоит в избегании борьбы", — говорил Гегель. Что ж, разумно, просто мудро. С чем мы боремся? С тем, чего одолеть уж нельзя. Разбегайся раз за разом — лбом об стену. Так не лучше ли обойти, успокоиться, лечь вот тут, у стены, и башку, разбитую в кровь, положить на лапы. Не утешишься, не станешь счастливым, так хоть сохранишь "свою субъективную свободу". И тогда "могущество несправедливости потеряет над нами свою силу". А станешь сопротивляться — давить тебя будет эта несправедливость.
Верно!.. Но еще лучше, во сто крат проще говорит народ: "Покорись беде, и беда покорится". Но не можем пока что смириться. Вспомнив все: как была, говорила, смеялась, надеялась, мучилась. Как забыть? Чтобы все стало хорошим. "Август 1963. — Папа, улыбнись, — говорит проштрафясь. — Не хочу. — Ну, улыбнись! — заглядывает так ласково. — Зачем? — Я хочу, чтобы все по-хорошему".
Смириться — значит, предать, значит, отдать. Забвению, яме. Все смирились, давно. Все живут, как живется. Да и мы тоже — понемногу относит, смывает. Так должно быть, только так.
Ночью совсем плохо было. Тамара брала на руки, не спускала.
"А подать, помочь некому, — рассказывала утром над подоконником. — Что сказала Акимовна?" — "Хворает, но пообещала прислать хорошего врача". — "Делайте, делайте что-нибудь, она же совсем задыхается. Завтра укол… — и сказала глазами: пустое. — Иду, иду, Лерочка!"
Только и было у меня дела, что поговорить с заведующей.
"Кажется, мы во всем идем вам навстречу, а теперь вы хотите привести своего специалиста. У нас тоже хорошие врачи, они смотрели, и ничего страшного пока не находят". — "Но она же задыхается!" — "Нет, дыхательное горло у нее свободно, а ночью, когда западает язычок, который за небом… ох, да зовите кого угодно! Только, поверьте уж мне, в этом нет никакой необходимости. О вас очень хорошо знают, каждый дежурный врач по больнице осведомлен, и в случае чего у нас всегда есть дежурный лоринголог, который вполне
справится с таким несложным делом, как трахеотомия. Но
пока…" — "Пока что уколы не помогают". — И ждал, все же ждал, может, скажет другое. "Да, но посмотрим. Завтра второй".
Вот как она со мной хорошо говорила. Значит, плохо. Чем хуже, тем она лучше.
А ночь надвигалась тяжелая. И вдвоем ничего не могли сделать. Сдвигали к углу кровать, где был кислород. Брала, поднимала на руки мама. Но стоило задремать — обрывалось дыхание. И — рывками, рывками! Всхр-рап!… и глаза открываются, сонные, темно намученные. Подышит, попьет, а спать клонит. "Саша, попроси сестру, может, разрешит?" Дежурила та, которую я про себя называл — Нерон. "Ну, что ж, оставайтесь". — "Ругать будут". — "Пусть ругают". Вот так, вот и пойми что-нибудь в людях.
И была это первая ночь, когда был с вами. До пяти утра, говорила Тамара, потом должно чуть получше. Я глядел в окно — торопил утро. Но лилово-черным было закрашено все. Уходили вдаль по аллее фонари, и асфальт, смоченный редким дождем, блестел угольно. Безлюдный, покойный, кошмарный. В отворенную раму окна узко вливалась прохлада.
Вот пишу, а что, что могу передать? Хоть частицу? минуту? Никак. Лишь одним я могу отдаленно вернуться — задержать дыхание. Как тогда делал. Вместе с тобой. Ужасаясь открытию: ведь глазами, даже любящими — ерунда. Ты вот так же попробуй, и начнет кружить тебя тошнотой да каким-то жжением. Отшибает родительское, и чужое уже в башке, свое: хватай!.. ты ведь можешь!.. Как же худо тебе, доченька.
Завтра мне попадет. От заведующей. Ну, и пусть. За окном дождичек, невидный, чуть слышный. Только там, где асфальт, живое мерцание — сеется. И когда затихнешь на краткий миг, без всхрапа, без томительной, бездыханной паузы — где-то краем чуждо доходит: как там тихо сейчас, за окном. Листья сонно лопочут, навевая дремоту, воздух свежий, предутренний. Наконец зарябило — незаметно, медленно отходило от окон, бледнея, небо, приближались темные ветки. Как сказал Митрофанушка: "Вдали задребезжал рассвет".
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу