Пытаясь преодолеть наваждение, я встала и вышла в коридор. Медсестры сидели за длинной стойкой, одна разговаривала по телефону, две другие заносили какие-то данные в личные карточки пациентов. Я решила поговорить с ними, услышать нормальные человеческие голоса, задать какой-нибудь вопрос, но не успела — мое сознание опять сместилось куда-то в сторону.
— Чему вы удивляетесь? — сказал Пятиведерников, отхлебывая пиво из вместительной кружки. — Самый распространенный тип подсоветского интеллигента: ракушка-прилипала — оглянется по сторонам и найдет к чему прилипнуть! Хоть к Пушкину, хоть к Бердяеву, хоть к Киплингу.
«Это кто же тут рассуждает — про ракушку-прилипалу? — подумала я. — Пятиведерников? Ну и ну!..»
— Да, прилипнет, натянет на свою мерзкую рожу маску какого-нибудь умника, пророка, гения, встанет на котурны, будет изображать наставника и педагога! Страдателя за гибнущее общество. Полезные советы давать — неразумным меньшим братьям… По жизни и по литературе.
Но я уже была начеку и не собиралась позволить этому потоку завладеть собой окончательно. Я встряхнулась и избавилась от самозванца — совершенно не похожего на себя Пятиведерникова.
К сожалению, ненадолго.
— А вам не приходилось… — прошипел он угрожающе и двинулся на меня столь решительно, словно собирался вдавить в стерильную больничную стену. Наши лица сблизились настолько, что я различила в глазах у него, на радужной оболочке, крупные белесые пятна. — Не приходилось… хоть разочек… быть, например, вбитой в карцер — метр на метр? — Кружка плясала у него в руке, пиво выплескивалось на пол и на несвежую рубашку. — Четверо суток — без воздуха, без света — не случалось?!
— Не случалось, — призналась я честно, пытаясь ускользнуть как-нибудь в сторону, под спасительное крыло медсестричек, и не стала уточнять, что кроется за выражением «быть вбитой» и где именно находился упомянутый карцер. — Сочувствую.
В самом деле, душа моя подлинно скорбела о его страдании.
— Но вы, я полагаю, должны догадываться, что и мне кое-что «случалось»… — пробормотала я как бы в свое оправдание, а на самом деле мечтая только о том, как бы половчее улизнуть от него.
— Да? Например! — потребовал он.
— Не важно… Несущественно.
— А, это много!
Девушка, пришедшая вручить нам то ли счет, то ли выписку из истории болезни, заметила пивную лужицу на стойке, отошла и вернулась с тряпкой. Мы оба умолкли и терпеливо наблюдали, как она неспешно и деловито водит голубенькой тряпкой по серенькому мрамору.
Оторвав наконец взгляд от влажной плоскости от кружащей по ней тряпки, я увидела, как Пятиведерников бледнеет, синеет, как спазма сжимает его горло и не позволяет втянуть в легкие воздух.
Выяснилось, однако, что это не Пятиведерников, это Мартину плохо — это он хрипит, задыхается, приборы бьют тревогу. Я бросилась к дверям — призвать сестру, врачей.
Фру Брандберг тоже неожиданно вынырнула из своего транса, захлопнула рот, распрямилась и стала с участием наблюдать за действиями врачей. Не желая более рисковать, те постановили подключить искусственное дыхание.
Фру Брандберг обернулась ко мне и спросила:
— У вас осталась в России семья?
— Да, — призналась я. — Большая семья — где-то в белорусских болотах. Бабушка, дедушка, тетки, дядья, двоюродные сестрички, братья… И все они были абсолютно здоровы, не нуждались ни в какой медицинской помощи…
— О!.. — простонала она понимающе и принялась качать головой — монотонно, безостановочно, как китайский болванчик. — Примите мои сожаления…
— И еще одна бабушка, где-то в деревне, на севере, — прибавила я, воспользовавшись ее вниманием. — Я, правда, ни разу не была там. И Люба… Большая семья…
Состояние Мартина стабилизировалось, и мы снова оказались в палате втроем — он, я и фру Брандберг.
Но и Пятиведерников, не теряя драгоценного времени, вновь выпростался из зеркальной поверхности одного из прилежно жужжащих приборов.
— Вы осуждаете меня, — произнес он мрачно. — Не отпирайтесь, я вижу, что осуждаете. — И вдруг взвизгнул: — Вам наплевать, что это мой единственный шанс!
— Наплевать, — согласилась я. — Уйдите, исчезните, оставьте меня! Это невыносимо! Чего вы от меня хотите? Я ничего не знаю и не желаю знать, устраивайте свою жизнь сами.
— Я уже устроил, — скривился он.
Что же это? Что же это такое! Я погибаю… Мне больно, невыносимо! Тяжко и страшно. Кто-то злобный, чужой, какой-то вражеский лазутчик забрался ко мне в голову, сидит там, крутится — подлое инородное тело, наглый раздувшийся еж, серый дерюжный мешок, набитый шипами и терниями, толкается, пихается, прожигает насквозь своими ядовитыми иглами, пытается разодрать, располовинить мое сознание. Никогда в жизни мне не было так плохо — даже в те дни, когда меня собирались выкинуть из нашей комнаты. Вскочить, закричать, завыть: помогите мне, помогите! Но к кому, к кому я могу обратить свой вопль? К фру Брандберг, к дежурной сестре, к Агнес?
Читать дальше