Общество глухонемых в Фюльстенфельдбрукке ютилось на самой окраине городка в одноэтажном здании, напоминавшем своей опрятной наготой (ни малейших излишеств на штукатуренном в серость фасаде, простейшая геометрия коридоров, оконных проемов и стен) скромный морг, куда свозят передохнуть перед отправкой на кладбище подвернувшуюся по пути бесхозную смерть. Расьоль сразу отметил, что дом ему нравится: подходящий приют для трупа, если тому вдруг вздумается проснуться, встать, размять члены и попроситься в бессрочный отпуск за свой счет…
— Рада знакомству. — Не вставая с места, председательница простерла к гостю ладонь. (Рукопожатие оказалось цепким: сразу видно, привыкла трясти спонсоров за мошну.) Потом вдруг как-то мгновенно сложилась, отчего над столешницей остались забытыми только шея ее с головой и карандашный набор тонких, внимательных пальцев. До Расьоля не сразу дошло, что та попросту села. — По правде говоря, ваш визит для меня неожидан. Обычно мы публикуем объявления, нам звонят, а потом мы посылаем девушек на смотрины. Чаще всего их нанимают служанками. Кое-кто находит в их беде для себя преимущество: полагают, что глухонемые не склонны сплетничать и болтать и уж совсем не горазды подслушивать.
— Я как раз из таких: люблю тишину. Мое ремесло…
— Вы, насколько я помню из телефонной беседы, писатель?
— К тому же с несносным характером. Чемпион по капризам и прихотям. Не выношу празднословие и суету, но равнодушен ко всякому шарканью. Зато обожаю поесть и видеть при этом могучие женские спины. За ними я ощущаю себя, как в надежном тылу. Для моей одинокой профессии, знаете ли, это важно…
— Понимаю. Хотите взглянуть на досье?
— Там есть фотографии?
— Мы храним их отдельно. Здесь вы найдете лишь данные и имена.
— Вот это гуманный подход! Человека должно оценивать не по лицу, а по списку заслуг. Тем более — женщину.
Заглотнув феминистский крючок, председательница, уже без опаски, протянула ему достаточно пухлую папку:
— Изучайте пока. Чтобы вам не мешать…
— Что вы! Совсем даже нет, вы ничуть не мешаете, — улыбнулся как можно галантней Расьоль, не забыв вместе с тем отворить дверь пошире. Когда каракатица вышла, он удобнее расположился на стуле и расстегнул защелку на переплете. Приступив к чтению, постепенно все явственней стал ощущать дискомфорт: как будто вошел осквернителем праха в усыпальницу молчаливых планид, готовых по первому кличу извне послужить блажи мира, которого никогда не услышат. В какой-то мере оно и к лучшему: что такого им может поведать сей наниматель, чтобы изреченное сравнялось, хотя бы отчасти, своим смыслом с тем, что молвлено им тишиной? «Глухота — это внутренний слух. Немота — его изъясненье» . Пенроузу не откажешь в утонченности формулировок. Чисто символистское влечение к дихотомии подвигло его с особым удовольствием возвращаться вновь и вновь в своей претенциозной новелле к служанке фон Реттау, приставленной «стряпать из сонмища пошлых шумов великую снедь своего снисхождения» . Кухарку графини звали Герда Заубер, что не могло не произвести на сэра Мартина впечатления. Колдовская фамилия и двойной физический изъян, казалось, наложили отпечаток на самую внешность прислуги: помнится, он называл ее «бесполым суккубом, соблазняющим хилых скопцов наших душ», «демоном монотонности, ворожеей с глазами из страшных пророчеств», «предвестницей наших утрат, про которые мы узнаем не раньше, чем покинем скупую юдоль своих же согбенных страданьем теней», «печальным дозорным порока на границе святых умолчаний» — и далее в том же духе. Так плохо писать в преддверии нового века позволительно было разве только Пенроузу: кокетливая неряшливость классика. Надень он сюртук навыворот — посчитали бы, так теперь модно. Что больше другого заслуживало внимания в его опусе, так это настоянное на бессюжетности (в новелле, строго говоря, ничего не происходит: сплошная длительность растворенных друг в друге картин. Предельно размытые образы, склонные к метаморфозам: экипаж — колесница — время — вода — Лира — ночь — снова Лира — ночь — время — ночь — Лира — утро, в синей глади которого, точно солнце над вспыхнувшим красками озером, ослепительно чистым пятном поднимается Смерть) воплощение сбывшейся катастрофы, чей масштаб — бытие. Холодное отчаяние — без портрета, без запаха, даже без стона. Один только стекленеющий пристальный взгляд. Так умеет смотреть лишь убийца, которому лень убивать. В самой концовке Пенроуз напишет:
Читать дальше