Одиноко мерзнет старик на сквозном ветру лестничной клетки, у конторки перед доской с ключами. На нем фетровые ботинки, ибо каменный пол холоден, пальто накинуто на одно плечо, как у бойца, измотанного в сражениях, лысина, как у старого профессора, прикрыта черной шапочкой, у него вид эмигранта, вид бывшего либерала какой-то либеральной эпохи, но он всего лишь управляющий этой маленькой гостиницей; родился он австрийцем, а умереть ему суждено итальянцем — скоро, через несколько лет, и ему будет все равно, умрет ли он в Италии или в Австрии. Иногда мы с ним беседуем, и сейчас, когда я вернулся, он сказал мне, полный усердия:
— Вас ждет священник.
— Священник? — удивился я.
— Да, он ждет в вашей комнате.
А я подумал: должно быть, недоразумение, да и странно — в такой час. Я поднялся по лестнице этого старого дома, на ее истоптанных каменных ступенях образовались ямки, стена осела, пол на моем этаже покосился — я словно поднимался в гору; наконец я добрался до своей двери с испорченным замком. Сквозь широкие щели рассохшихся досок не пробивался свет, и я снова подумал: наверно, ошибка. Я открыл дверь и увидел у окна высокую черную тень: действительно, это был священник, на него падал свет прожекторов, все еще освещавших фонтан на площади и мифологические пышные фигуры, украшавшие его, — тучный Олимп в стиле барокко, вокруг которого вечно струилась вода, она шумела и убаюкивала, как морской прибой. Священник был высок и тощ. Его лицо казалось бледным, может быть, от известково-белого луча прожектора. Я включил свет, вспыхнула (лампочка без абажура, висевшая над широкой кроватью letto grande — неизбежной принадлежностью всех гостиничных номеров, над letto matrimoniale, над широкой двуспальной кроватью, она была сдана мне, мне одному, и на ней мне предоставлялось лежать раздетым, обнаженным и блюсти целомудрие или не блюсти его, лежать в одиночестве, лишь с обнаженной лампочкой надо мной, одинокой или окруженной жужжащими мухами, под шум и журчанье воды, под болтовню на двунадесяти языках из всех стран божьих. И вот он, священник, повернулся ко мне, он так и не завершил свой приветственный жест, а лишь поднял и простер руки; оттого что на нем была сутана, он вдруг стал похож на проповедника, но он сразу опустил руки, словно отчаявшись или устыдившись, и руки его, точно пугливые красные зверьки, исчезли в складках черного облачения. Он воскликнул:
— Зигфрид! — И заговорил поспешно, торопливо: — Я узнал твой адрес, извини меня. Не буду тебе мешать. Ведь, наверно, я тебе мешаю, так лучше я сейчас же уйду, если я тебе мешаю.
Это был Адольф — высокий, тощий, смущенный, стоял он передо мной в одежде священнослужителя. Адольф Юдеян, сын моего некогда столь могущественного и страшного дяди, и я вспомнил Адольфа таким, каким видел его в последний раз в Орденсбурге, в нацистской школе: он казался тогда маленьким — Адольф был моложе меня, — маленький, жалкий солдатик в форме военного курсанта, в длинных черных военных брюках с красным кантом, маленький, в коричневом партийном френче, маленький, с черной пилоткой, сидевшей набекрень на его коротко, согласно уставу, остриженных волосах; мне тоже приходилось ходить в таком виде, но мне была ненавистна необходимость одеваться, как солдат или как партийный бонза, может быть, и Адольф ненавидел ту одежду, но я этого не знал, я не спросил его, ненавидит ли он нацистскую школу, солдат, бонз, весь этот внутренний распорядок, я помнил о дяде Юдеяне и не доверял Адольфу, я избегал его и даже считал, что он, так же как и мой брат Дитрих, охотно носит военный мундир, надеясь извлечь из этого кое-какую выгоду и пробиться к тепленькому местечку; меня смешила его сутана, и я подумал: к каким только переодеваниям не приходится прибегать нам, печальным клоунам, в посредственной комедии ошибок. Я видел, что он продолжает стоять, и сказал:
— Садись же.
И пододвинул ему облезлый, шаткий гостиничный стул; освободил место на комоде, заваленном книгами, газетами и нотами, достал из ящика штопор, откупорил бутылку вила, которую принес с собой, и, подойдя к умывальнику, вымыл стаканчик для полоскания рта. Я думал, дядя Юдеян пропал без вести, с Юдеяном покончено, Юдеян мертв. И еще подумал: жаль, что дядя Юдеян не может видеть своего сына, жаль, что он не может увидеть его в моей комнате на этом облезлом стуле, очень жаль; увидев все это, он, наверно, лопнул бы с досады, а мне и сегодня приятно было бы увидеть, как он лопнет. Не преувеличивал ли я? Не придавал ли ему слишком большого значения? Я налил вина и сказал:
Читать дальше