Ледьё, муниципальный чиновник, был членом партии, но в данную минуту Генё было тошно мусолить перипетии дела Леопольда. Поэтому он несколько раз со все нарастающей яростью повторил: «Плевать я на него хотел». Мало того, что будущее мировой революции было ему сейчас безразлично, — сама мысль об этом нагоняла на него тоску. Какой толк жить в лучшем из миров, когда сам ты несчастен? Из-за скверного настроения он все более склонялся к мысли, что социальная справедливость никогда не выйдет за пределы бесплодных умствований, не излечит ни от бедности, ни от ревматизма, ни от любовных мук — всего того, что иной раз превращает жизнь в тяжкий груз.
— Во всяком случае, он тебя ждет, — сказала Мария. — Я впустила его. Если хочешь, я пойду и скажу, что ты не желаешь его видеть.
— Займись-ка лучше своими кастрюлями.
Из-за того, что рядом, в нескольких шагах, его дожидался Ледьё, окружающее вдруг предстало перед Генё в совершенно ином свете. Устыдившись своей минутной слабости, он упрекнул себя за то, что дал завладеть своими мыслями подобной ерунде, которую солдат партии должен уметь отодвигать на задний план. К тому же эти холеные бездельницы, вскормленные с черного рынка, лелеющие свое тело, падкие на роскошь и высокое общественное положение, составляют стержень и цементирующую силу буржуазного эгоизма и заслуживают того, чтобы их считали самыми отъявленными врагами рабочего класса. И тем не менее, когда Генё, пожав руку Ледьё, услышал в коридоре шаги Мари-Анн, он глубоко вздохнул и без особых угрызений совести подумал о том, как сладостно было бы предать свою веру и своих товарищей ради любви этой представительницы классового врага, — если предположить, что такая возможность представится и за нее придется платить подобную цену, что, увы и к счастью, невероятно. Вздохнув глубоко, потом еще раз, уже не так глубоко, он обратился к Ледьё: ну что там, дескать, такое? Служащий мэрии, пришедший поговорить с ним о социалистах, о Рошаре и о Леопольде, показался ему чем-то вроде пресного и скучного животного.
Мари-Анн вошла в кухню, чтобы положить там сетку с горошком и огурцами. Лицо ее сияло такой вдохновенной радостью, что у госпожи Аршамбо немедленно зачесались руки влепить ей пару пощечин. Присутствие Марии Генё удержало ее от расспросов, но она пообещала себе во что бы то ни стало докопаться до причин столь подозрительной радости. Впрочем, вскоре она позабыла об этом решении.
Вернувшись с работы, Аршамбо поприветствовал женщин, даже не задержавшись у порога кухни, — так торопился сбросить ботинки. Раздеваясь в столовой, он услышал голос, который доносился из комнаты Ватрена. Должно быть, как и всегда по вечерам перед ужином, Максим Делько беседовал с учителем. На первых порах Аршамбо несколько досадовал на подобное вторжение в дорогие его сердцу привычки, но оказалось, что присутствие Делько не только не стесняет, а, напротив, оживляет их беседы с Ватреном, не нарушая их доверительности. Обувшись в комнатные туфли, инженер направился к двери соседа, постучал и, как обычно, распахнул ее, не дожидаясь приглашения. Ужасное зрелище предстало его глазам. Он окаменел на пороге. Ватрен с безмятежным, освещенным всегдашней полуулыбкой лицом стоял, привалившись к шкафу из некрашеного дерева. Спиной к двери на единственном в комнате стуле сидел Делько — коллаборационист, осужденный заочно фашист, — а напротив него, на постели, — один из самых ярых блемонских коммунистов, молодой учитель Журдан. Аршамбо это показалось кошмарным видением.
— Расстреливать без суда, — говорил Журдан. — К стенке.
— Действительно, — отвечал Делько, — зачем лишать себя удовольствия убивать, если любишь кровь?
Голоса звенели яростью, и Журдан испепелял фашиста взглядом. В этом с виду отчаянном положении Ватрен выказывал неколебимое спокойствие, которое выражало, вероятно, не столько веру в благополучный исход, сколько примирение с неизбежным. Аршамбо вошел в комнату и закрыл за собой дверь. Его появление осталось для Делько и Журдана незамеченным — они продолжали обмениваться все более резкими репликами. А между тем начиналось все достаточно безобидно. Зайдя к Ватрену и увидев там незнакомого ему Максима Делько, молодой учитель завязал с ним вполне учтивую беседу. Но, разговорившись, коммунист и фашист постепенно узнавали друг в друге себя. Оба принадлежали к той породе людей, которым почти безразличны колбаса, красное вино, рагу, рубец, намеки, дружба до гробовой доски, женский запах, доступные красавицы, ярмарки, лесная прель и для которых идея, доктрина значат больше, чем жизнь. От этой близости взглядов вначале родилось чувство взаимной симпатии, а затем — раздражение от того, что каждый увидел в собеседнике искаженное, карикатурное подобие себя, хотя считал себя выше другого. Впрочем, у Журдана был ряд преимуществ перед Максимом Делько: он был лучше одет; детство и юность баловня вселили в него самоуважение и изрядную самоуверенность при общении с людьми благовоспитанными; наконец, идеологический фундамент, на котором зиждился его мир, был незыблем, крепок, удобен, почти универсален и создавал у молодого учителя чрезвычайно лестное ощущение того, что он весьма умен, а это, естественно, еще выше поднимало его в собственных глазах. Так что как ни внушал себе Максим Делько, что он лучше Журдана, но все равно чувствовал его превосходство и, как ни убеждал себя, что это превосходство чисто внешнее, не мог не испытывать к нему зависти. Поэтому, когда разговор зашел о политике, Делько показалось, что тут он может отыграться, открыто изложив свои взгляды, что он и сделал, намеренно не скупясь на выражения. Журдан, обозленный тем, что человек, имеющий немало общего с ним самим, оказался гитлеровцем, не оставался в долгу.
Читать дальше