— Надо полагать, и для племен тоже?
— Для племен тем более, если нам придется прибегнуть к реальной силе. Но по отношению к племенам мы не хотим действовать подобными методами. Еще раз повторяю, Гордон: мы готовы признать восстание, возглавляемое Хамидом, во всяком случае готовы рассматривать его как самостоятельное явление.
— Тогда ступайте к Хамиду.
— Только после того, как вы дадите согласие вести со мной переговоры.
Гордон покачал головой. — Самостоятельное явление — Хамид, но не я.
— Тогда поговорите с ним сами. Это в его же интересах. Учтите, Гордон, что я — главный сторонник переговоров с Хамидом и его признания; но раздаются и другие голоса, требующие других методов. И долго церемониться мы не сможем.
Гордон молчал, и в этом каменном молчании генералу почудился необычный для англичанина фатализм. Терпеливое приятие любых крайностей было защитной реакцией человека, замкнувшегося в своих верованиях, ограничившего себя служением избранному делу, ради того чтобы покончить с сомнениями, избавиться от пытки раздвоенности, избежать мучительной сложности каких бы то ни было решений. На мгновенье это показалось генералу неожиданным; перед ним был все тот же Гордон, но Гордон, утративший многое от присущей ему замысловатости, ставший более обыденным, простым — в той мере (с прискорбием отметил генерал), в какой эта странная и всегда верная себе натура допускала простоту.
— Предоставляю вам решать, Гордон, — снова заговорил генерал. — Ваши ресурсы мне известны: они невелики. Легионеры Азми — хорошие солдаты и абсолютно преданны, так что мы можем держаться сколько угодно. И чем дольше вы будете тянуть с решением, тем хуже для ваших друзей, потому что рано или поздно кто-нибудь в Лондоне решит ввести в игру более крупные силы. В сущности, тут сейчас заинтересован не только Лондон — на нас давят с разных сторон. Так что если вы все же поговорите с Хамидом или отмените свое решение, приезжайте; можете воспользоваться той самой дорогой, которую вы так тщательно расчищали. Если в течение ближайших сорока восьми часов я вас увижу на этой дороге, я отворю вам ворота. Но вы должны явиться под собственным знаменем и с белым флагом, все, как полагается, иначе вам не поверят.
Гордон улегся на бок и натянул на себя одеяло и старый плащ. Спрятав лицо в складках куфии, он ответил:
— Если в течение ближайших сорока восьми часов вы меня увидите на этой дороге с каким бы то ни было флагом, — стреляйте, генерал! Ради всего святого, стреляйте! Я не поеду к Хамиду и не изменю своего решения. Если я покажусь на этой дороге, значит, я решил закончить дело по-своему, а не по-вашему.
— Что ж, посмотрим, — терпеливо сказал генерал и, плотней запахнув свою меховую куртку, приготовился ждать зари, чтобы под ее эскортом вернуться на осажденные промыслы.
На следующий день явился Смит, весь проникнутый технической, деловой атмосферой войны: он ездил осматривать неприятельские аванпосты. От автомобильных очков глаза у него были обведены потными кругами, и когда, отворив узкую дверцу броневика, он тяжело соскочил на землю, то сразу же стал отплевываться комками налипшей на губах грязи. Гордон, разморенный полуденным зноем, не встал ему навстречу, но в это время из броневика раздался голос, с характерным бахразским акцентом спрашивавший: «Где же он, этот араб, этот властелин пустыни?» Услышав этот голос, Гордон мгновенно вскочил на ноги с радостным криком: — Зейн! О Зейн!
Они крепко обнялись, такие похожие и в то же время разные (один — беспокойное воплощение Запада, другой — типичный семит, жилистый и выносливый). Но в следующую минуту Гордон заплясал на месте, потому что раскаленный песок жег его босые ноги. Оглядываясь в поисках тени, он приговаривал: — Ах ты, боже мой! Что понадобилось здесь полководцу народной армии? Почему ты не воюешь где-нибудь в городе, не занимаешь с боями фабрики и почтовые конторы? Ха-ха-ха! Привет, привет тебе!
Это не была первая радостная встреча. Гордон уже виделся с бахразцем после своего возвращения. Тогда в присутствии Хамида, наблюдавшего за ними с безмолвным, но пристальным вниманием, они всю ночь напролет спорили, донимая друг друга теоретическими аргументами, и на утро расстались друзьями, признав наконец давно возникшую близость. Для Гордона, впрочем, эта близость — давняя или новая — сейчас была выражением проявившейся в нем тяги к тем, кого он называл «людьми действия»; насмотревшись на страшное зрелище стандартизованных деловитых англичан, пояснил он Зейну, он теперь готов был полюбить всякого, кто только способен всколыхнуть мир энергичными и решительными действиями, даже этого хладнокровного бахразца, своего двойника, у которого, в сущности, та же деловитость претворялась в умение действовать решительно и успешно. — К черту всякие теории! Можно, наконец, просто любить человека. Ах, Зейн! Мне нравится в тебе то, что ты не нуждаешься во внешних импульсах, — заключил он это своеобразное признание.
Читать дальше