К нашему огорчению, Вера стала посматривать на нас, своих тридцатилетних друзей, с оттенком изучения. Ничто не вечно, даже Верина доверчивость. Ее роман с Романом был воспринят нами резко отрицательно. Мы поговорили об этом за вернувшимся в город пивом, вытряхнув на него свои плоские карманы. Один из нас сказал: все-таки заждалась Вера. Заждалась — и потеряла нюх. Не суди, сказал другой, пришло время восторженных оборотней. Куда ей, простоте? Он ей нужен, герой, — сказал третий, — а она ему зачем, вот в чем вопрос? — Очень даже понятно. У Карла Либкнехта должна быть своя Клара Цеткин. — Не Цеткин — Роза Люксембург. — Какая разница? Ну, Роза — да еще такая, из Третьяковской галереи! Он дорвался — заверните мне все!
А многое в ней изменилось, потрескалось! Женщина, любящая последней любовью, потихоньку разделялась в ней с Музонькой. Это рождало у нее смутные сомнения в себе, в других. Он, без конца выступая на митингах, возглавляя всевозможные комитеты и комиссии по защите всех от всех, а также антифашистский комитет, сваливал на нее всю черновую работу, кроме судьбоносной переписки с вышестоящими органами в Москве, Лондоне и Вашингтоне. Среди корреспонденции ей попалось письмо, начинающееся словами: «Ты, сукин сын», очень неясное по содержанию. Романа обвиняли в жульничестве, в том, что он не поделился. Он был в тот день далеко, в революционной Чечне, помогая людям (то есть, в Моздоке, безвылазно, работу на месте за скромное вознаграждение исполнял чеченец, приятель по казахстанскому детству). Музонька, как будто это была не она, намекнула нам, что хотела бы узнать об его прошлом, ведь он человек приезжий, недавний в городе. Чтобы Вера да впутала в свои личные отношения третьих лиц! То, что мы узнали через знакомых, разочаровывало. И в Омске, и в Новосибирске он трудился начальником цеха на кондитерской фабрике, подвергался взысканиям лишь за уклонение от военных сборов, сочинял бодрые заметки в ведомственную газету под псевдонимом «Роман Октябрев» и ни в чем «таком» замешан не был. Тушинский вор. Мы решили сказать Вере, что сказать нам нечего. В ту минуту на ее лице проступило будто бы разочарование. Она посмотрела на его фотографию, стоящую на письменном столе и задержала взгляд — с любовью, с сомнением.
И мы увидели, что Вера постарела. Ох, не годы сделали это, а совершенная ею ошибка. Постарело не лицо — его выражение, поматовели глаза. Появился новый жест, она теребила свою косынку, так делают женщины, потерявшие решительность.
Так вот, ее недюжинный ум и часть души сомневались, а сомнения — вещь недостойная, а тело и другая часть души хотели длить свое бабье лето. И они встречались достаточно долго, до самой смерти Розы Хасановны.
На поминках матери он ухитрился оскорбить и покойную, и Веру, сказав ей на кухне о христианской доброте и отзывчивости Розы, неожиданной в человеке, прожившем в среде партийных шавок. Эти шавки, пожилые Розины библиотекарши, разбитые болезнями и заботами о детях и внуках, сидели с ним за одним столом. Как назло, ни одну из них не удостоили красной книжицы. Вера дожила до ссоры с любимым человеком. Она назвала его бессердечным.
Он попытался с ней помириться, пришел через неделю. Милые ругаются — только тешатся, и человека его масштаба надо прощать, понимать и прощать. Он рассказывал ей о новом деле, не подозревая, что он уже умер и Вера рассматривает его в ледяное увеличительное стекло.
В рабочем поселке Каштаюл, на окраине, местные обыватели подожгли два дома, где проживали цыгане, под предлогом, что цыгане торговали наркотиками. Роман намеревался придать этому возмутительному проявлению ксенофобии и самосуда самую широкую огласку.
Она сидела за столом, перед ней кипой лежали детдомовские тетрадки, а он возвышался над ней, запальчиво щелкая выключателем чайной настольной лампы. Под идеальной брючной стрелкой — толстые, пушистые шерстяные носки. Может быть, он и не брал у цыган денег, подумала Вера. Его накормит славное ИМЯ. Что же такое нынче имя?
Вера хорошо помнила: в начале лета к Роману пришло письмо от жителей Каштаюла, с улицы Полевой. Она тогда чуть не заболела от переживаний, и Роман разделял ее сокрушения! На желтых листочках в клеточку жители с Полевой жаловались: цыгане посадили на наркотики всю молодежь их поселка, их улицы, все деньги уходят к цыганам, безработная молодежь обирает стариков, пошли грабежи, случилось страшное убийство, двое умерли от зелья, участковый подкуплен и вечно пьян, глава поселка прячется, цыгане насосались и обнаглели, завели себе подкулачников…. Просили их, просили уняться — смеются: не хочешь — не бери. Никто не мечтает жить по-человечески, улица — одна большая куча мусора, собаки пируют. Все на стариках, а мы вымираем. Умер старый человек — и двор погиб. Умер другой — дом погиб. «Мы умрем — улица оглохнет».
Читать дальше