Ковши поднимали со дна обинтованные илом рваные куски военных рубок, а однажды в ковше поплыл вверх по ролам цепи еще не сгнивший солдатский ботинок с торчащей из него костью ноги.
Под грязью было плохо видно, и может быть, это плыла не кость.
И даже не ботинок.
Потом мы снимали еще слой, и редко-редко попадалось что-то такое, что и определить было трудно: пищаль не пищаль, мотыга не мотыга.
А потом пошли куски греческих амфор и один раз — целая.
Старший матрос Жора Булин стоял у ручки телеграфа, вынесенной прямо на палубу специально для экстренной остановки черпаковой цепи, и из любопытства прихватывал иногда и чужую вахту. Многие часами стояли и глазели на бурлящие из воды черпаки — не мелькнет ли в грязи горшок с золотом.
Жоре было, пожалуй, не больше тридцати, однако лысый череп, красноватый нос огурцом и всегда рваные штаны в пятнах ила очень старили его. И только маленькие черные глаза смотрели из-под массивного черепа молодо и насмешливо.
С короткой шеей, слегка горбясь и заглядывая вниз, в ползущие кузова ковшей, он стоял, как осенний еж, наколовший на робу желтые листья грязи.
Когда мы выудили целую амфору, Жора остановил цепь, и мы стали помогать вытаскивать улов. Вахтенный помощник приказал было запустить цепь, шла последняя декада июля, план трещал, времени не хватало.
Но Жора распрямился, глаза блеснули насмешливо и зло, и сказал:
— Шутишь? А в ней, может, золотишка полным-полно, а?
Помощник плюнул и отошел. Говорят, Жору побаивался даже багермейстер.
Мы достали амфору, она была тяжелая и пузатая. После вахты Жора выковыривал остатки тысячелетнего ила, до самого донышка, но золотишка не оказалось.
Про амфору узнали в музее, приехали и забрали ее. Жоре дали двадцать рублей премии, и несколько дней тот ходил по палубе веселым и удивленно всем рассказывал, как он за два червонца продал ученым дуракам глиняную кринку. Однако потом всегда добавлял:
— Но для науки кринка бывает поважнее чего другого. Моя находка может прояснить кое-какие темные места истории.
И он насмешливо хохотал.
А потом задул грего, холодно взъерошил пролив, и под утро мы стали надевать фуфайки. После вахты я бродил по предосенним улицам, и уже светлели скверы, и во дворе у нас стал гуще земляничный запах винограда.
Прозрачным холодным утром мы подняли морскую мину.
Было около восьми — смена вахт, и народу на палубе толкалось порядочно. Черпалка кряхтела, рубанок цепи все строгал и строгал, и вдруг я увидел, как все бросились назад, на нос. Грохнула под матросскими ботинками железная палуба, и только один Жора Булин прыгнул вперед, к телеграфу. Жора стоял возле двери в столовую и пил чай, и я успел заметить, что перед тем как прыгнуть, он поставил стакан в подстаканнике на крышку светового лючка и даже ткнул в подстаканник пальцем — не упадет ли? И уж потом прыгнул. Когда Жора рванул ручку телеграфа на себя, мина была уже довольно высоко — чуть выше голов. Она покачивалась в черпаке лениво и равнодушно, готовая вот-вот сорваться, и куски ила опадали, как хлопья черной пены, и шлепались на палубу.
Жора проводил ее глазами и, когда она, качнувшись, остановилась, глянул на часы и крикнул вдоль палубы:
— Гриня! Без четырех восемь. Еще твоя вахта. Ты где, сволочь?
И он пошел, и все расступались перед ним, и я подумал, что его побаиваются не потому, что он сильный, а потому, что он смелый и в случае схватки никогда бы не уступил.
— Без четырех восемь. Труболет, ты где, сволочь? — крикнул Жора, и я сморщился, как от оскомы: я увидел, что Гриня пятится под тент прохода и боязливо поглядывает по сторонам: куда бы сбежать? Я опустил глаза и почему-то с горечью вспомнил Наташу.
Из Севастополя прибыли минеры, оттащили мину на морскую свалку, за Среднюю косу, и взорвали там. С момента улова и до конца дноуглубительных работ в порту, а они продолжались две навигации, личному составу земкаравана было запрещено жить на судах и вообще оставаться на борту после вахты. Все разбрелись по квартирам.
Двадцатого августа, в понедельник, мы выловили мину, а двадцать первого Гриня нашел место у какой-то одинокой бабки. Бабка жила в низине на Японке в двух комнатушках первого этажа старенькой двухэтажки. Комнатки оказались крохотными, дом обогревался, конечно, печками, двор затек грязью, был захламлен и застроен сараями и уборными, но дело не в этом. Дело в том, что двадцать второго, в среду, Гриня умудрился прописаться у бабки — среда была прописным днем, — а в четверг бабка умерла от кровоизлияния. Я даже не узнал, как звали одинокую старуху: бабка и бабка. Гриня оказался единственным наследником барахла — он прописался под видом бабкиного какого-то родственничка.
Читать дальше