— Э… Альфред Людвигович, вижу, что у вас разошлась печень! Еще немного, и вы, пожалуй, и до «руссише швайн» дойдете!
Кранц досадливо поморщился:
— Чудак вы! Немецкого во мне, кроме имени, отчества и фамилии, да еще привычки по утрам убирать свою квартиру — ничего не осталось. Русская культура ядовита и перерабатывает характеры в корне, так что все, что я сказал, направлено в известной мере и против меня. Но неужели вы вот — человек интеллигентный и, как всякий русский интеллигент, к сожалению, мыслящий, никогда не задумывались над бесчисленными мемуарами, записками, монографиями друзей, почитателей и родственников нашего мирового Толстого? Неужели вы не почувствовали, в каком болоте ежедневного, ежечасного, ежеминутного ханжества и лицемерия жил великий Лев Николаевич? Если бы он пил, безобразничал, стрелял в жену, портил окрестных девок — он был бы куда человечнее, чем этот, окруженный шпаной возвышенных дураков и прохвостов, запутавшийся в самом себе старенький старик. И не кажется ли вам, что Ганди, считающийся последователем Толстого, только потому и преуспел, что не был русским и в самом себе не носил своего отрицания?
А наша революция… Уже один февральский ее титул чего стоит: «Великая и бескровная!» И эту ханжескую пошлость придумал интеллигент — «живая совесть земли русской» — на другой же день после того, как последний городовой был пристрелен на последнем петербургском чердаке! Однако вы не думайте, что меня больше всего отталкивают подвалы и расстрелы… Бросьте! Где их не было! А вот такого квалифицированного, захлебного, остервенелого, вымазанного кровью и навозом ханжества действительно мир не видел! «Я другой такой страны не знаю, где бы жил так вольно человек»… И это при пятнадцати миллионах концлагерников! «Человек проходит, как хозяин, необъятной родины своей!»… А этот «хозяин» даже собственной жене на ушко боится сказать, что он думает о своем «хозяйстве»!
— Здорово! — поддакнул Александр Петрович, стараясь закрепить такой поворот темы.
— А, здорово! Нет, дорогой мой, я не реакционер! Для меня Октябрьская Революция — естественный результат бытового ханжества обессиленной царской власти и идеологического ханжества импотентной интеллигенции. Именно они образовали в народном сознании дыру, сквозь которую вылез сначала Соловей-Разбойник, а теперь, по-видимому, прет провинциально подражающий Америке и снова на сто лет отставший — злой и жадный мещанин… А возьмите наше православие… Впрочем, насчет православия мы отложим… Во-первых, вы и так напыжились от негодования, а во-вторых, уже семь, а в девять кончается мой выходной день: я, как вы знаете, ночник. Надо заехать домой, надо добраться до гаража, посмотреть машину и тому подобное. Так что — извините: оставляю вам деньги и попрошу расплатиться за меня… За сим, желаю вам всего хорошего и прежде всего — скорее устроиться на работу… И не злитесь, пожалуйста! Думаете: на каком основании этот немчура — и прочее… А у меня, голубчик, Георгий и золотое оружие за великую войну и меч в терниях за Ледяной… Так что все права за мной, а оснований — сколько угодно!
После ухода Кранца Александр Петрович посидел еще четверть часа, расплатился и ушел. Потянуло в «уголок» — хлопнуть двуспальную и закусить родной рыбешкой. Однако немцевы деньги хоть и достались легко, но расходовать их по пустякам казалось почему-то неудобным.
Подымаясь по Монпарнассу, Александр Петрович вспомнил прочный бумажник, расчетливое раздумье — сколько дать, разглагольствования об отсутствии у русских честности с собой и озлился окончательно: «Ишь, колбасник чертов! Сколько немца в Достоевском ни мой — все равно мещанином останется!»
Вокзальные часы обозначали ровно полседьмого. Иван Матвеевич мог быть дома, а мог и не быть — ужинал он поздно.
От идеологической обиды и недопитости Александру Петровичу хотелось уюта и домашней теплоты, и он подумал, что давно не был у Зворыкиных, которые жили неподалеку и принимали ласково. Можно будет у них сделать остановку на часок и при случае — перекусить.
Инвалид гражданской войны, инженер-электрик по образованию, Зворыкин о своем дипломе вспоминал только случайно и с неохотой, потому что еще в Чехии был укушен демоном искусства и с тех пор ни о чем не желал думать, кроме живописи. Хоть и сказано, что вера горами двигает, но, очевидно, есть вещи тяжелее гор, потому что произведениям Зворыкина общественного равнодушия сдвинуть никак не удавалось. Однако с упорством хорошо закаленной стали после каждого очередного афронта Зворыкин неизменно возвращался на свое место за мольбертом. Жил он черт знает как, питался овсянкой месяцами, но одевался всегда чисто и комнату свою — с гигантским складом непроданных полотен — старался содержать в порядке. Когда сдавала даже его верблюжья выносливость, Зворыкин нанимался маляром (благо в антрепризах его брали охотно, как работягу первого класса), отъишачивал сезон и потом, подкопив малую толику, бросал малярство, возобновлял запасы красок и полотен и снова с головой уходил в творчество.
Читать дальше