Грегориус уселся на ступени парадной лестницы, которые уже во время ностальгических вылазок Праду поросли мхом. Это было приблизительно в конце шестидесятых. Вот здесь он сидел и задавался вопросом, как все сложилось бы, избери он тридцать лет назад на распутье другую дорогу. Если бы он не последовал трогательной и в то же время властной просьбе отца ступить в медицинскую аудиторию.
Грегориус вынул его эссе и полистал.
…Или дело в желании — возвышенном и несбыточном — снова оказаться в той точке моей жизни, откуда могу выбрать совсем другое направление, противоположное тому, которое сделало меня тем, что я есть сейчас… Снова сидеть на теплом мху ступеней и вертеть в руках фуражку — это невоплотимое желание совершить путешествие в мое собственное прошлое и при этом взять с собой меня, помеченного всем происшедшим.
Наверху виднелась обветшалая изгородь, ограждавшая школьный двор, за которую «бывший последний ученик» первым забросил в пруд с кувшинками форменную фуражку. Когда это было? Теперь уже шестьдесят семь лет назад. Пруд давно высох, от него осталась только впадина, покрытая темно-зеленым ковром из плюща.
А здание позади, за деревьями, должно быть, женская гимназия, из которой прибегала вниз Мария Жуан, девочка с загорелыми коленками и запахом мыла от светлого платьица. Большая чистая любовь всей жизни Амадеу, с которой не могла сравниться ни одна женщина. Женщина, которая, по мнению Мелоди, была единственной, кто по-настоящему знал его. Женщина, которая столько для него значила, что Адриана ненавидела ее, хотя он, возможно, ни разу ее не поцеловал.
Грегориус прикрыл глаза. Он снова стоял на Кирхенфельде, на углу, откуда мог незамеченным бросить прощальный взгляд на гимназию после того как сбежал оттуда посреди урока. И снова испытал чувство, десять дней назад обуявшее его с невероятной силой: он почувствовал, как любит это здание и все, что с ним связано, и как будет по всему этому тосковать. Однако сейчас охватившее его чувство было похожим и непохожим, потому что было не тем. Он испытал боль, оттого что оно больше не то, а поэтому и не похоже. Он встал, еще раз пробежал взглядом по выцветшему фасаду, и боль отпустила, уступив место легкому любопытству. Он подошел к дверям и тихонько толкнул неприкрытую створку, ржавые петли заскрипели, как в каком-нибудь фильме ужасов.
Ему в лицо ударил запах промозглой затхлости. Через пару шагов он чуть было не упал — неровный, стертый множеством ног каменный пол покрывала пленка влажной пыли и прелого мха. Медленно, держась за перила, он начал подниматься по ступеням широкой лестницы. Двери, ведущие на второй этаж, были так оплетены паутиной, что послышался треск разрываемых нитей, когда Грегориус с усилием открыл их. Шум крыльев всполошенных летучих мышей заставил его вздрогнуть. А затем настала тишина, какой он еще никогда не слышал. В ней онемели долгие годы.
Дверь в ректорат легко узнавалась — ее украшала изящная резьба. Она тоже была опутана паутиной и поддалась лишь после нескольких попыток. Грегориус вошел в помещение, все пространство которого, казалось, занимал огромный черный письменный стол на массивных резных ножках. Все остальное: пустые книжные полки с толстым слоем пыли, обыкновенный журнальный столик на голом прогнившем деревянном полу, неказистые кресла — рядом с ним просто терялись. Грегориус смахнул пыль со стула и сел за ректорский стол. Сеньор Кортиш — звали тогдашнего ректора, человека с торжественным шагом и строгим выражением лица.
Частички поднятой Грегориусом пыли заплясали в луче солнца. Потревоженные в своем молчании годы насупились на вторгшегося чужака, и у Грегориуса перехватило дыхание. Но любопытство взяло верх. Он принялся выдвигать ящики стола, один за другим. Кусок веревки, заплесневевший карандаш, свернувшаяся почтовая марка выпуска шестьдесят девятого года, запах затхлости. В последнем ящике обнаружилась Библия на древнееврейском, толстая, тяжелая, перевязанная грубой бечевой, в выцветшем переплете со вздувшимися пузырями от влажности, на тисненных золотом буквах «BIBLIA HEBRAICA» черные потеки.
Грегориус опешил. Лицей, как выяснила Агоштинья, не был клерикальным заведением. Маркиз де Помбаль выгнал иезуитов из Португалии в середине восемнадцатого века, и что-то похожее происходило в начале двадцатого. В конце сороковых годов двадцатого столетия ордена вроде «Маристас» основали собственные церковные колледжи, но это было уже после того, как Праду закончил школу. А до тех пор существовали только светские лицеи, которые по необходимости привлекали священников для преподавания древних языков. Так при чем здесь эта Библия? Да еще в столе ректора? По ошибке? Случайно? Или молчаливый протест против тех, кто закрыл лицей? Подрывной акт забывчивости, направленный против диктатуры и просмотренный ее подручными?
Читать дальше