К его совершенству было причастно и то, что ты свои удушающие ожидания не только оставляла невысказанными, но и прятала за словами и жестами, которые выражали совершенно противоположное. Я не хочу сказать, что это был сознательный, тонкий иезуитский план. Нет, ты самаверила в свои обманные слова, ты пала жертвой собственной маскировки, которая оказалась способнее и изворотливее тебя. С тех пор я знаю, как люди могут скрещиваться друг с другом и жить друг в друге, не имея о том ни малейшего понятия.
И еще кое-что относится к твоему искусству, с которым ты, как фривольная ваятельница чужой души, создавала меня по своему капризу, то имя, которое ты дала мне. Амадеу Инасио. Большинство людей не слишком задумываются, когда что-то говорят о Мелоди. Но со мной совсем другое дело, я хорошо это знаю, потому что твой голос я слышу в каждом — голос, полный надменного благоговения. Я просто обязан был стать гением. Творить с божественной легкостью. И в то же время — в то же время! — должен был воплощать в себе убийственную суровость святого Инасио и обладать его талантами воинствующего проповедника.
Это злое слово, но оно точно выражает суть вещей: моя жизнь была отравлена материнским ядом.
«Есть ли и во мне скрытое, определившее всю жизнь присутствие родителей, возможно, замаскированное и превратно истолкованное?» — спрашивал себя Грегориус, прогуливаясь по тихим улицам Белена. Перед его глазами стояла тонкая тетрадка матери, в которую она заносила суммы, заработанные уборкой. Безобразные очки в дешевой оправе с вечно мутными стеклами, через которые она устало смотрела на сына. «Если бы еще хоть раз увидеть море! Но мы не можем себе этого позволить». Было в ней и что-то другое, что-то прекрасное и даже лучистое, о чем он долго уже не задумывался: достоинство, с которым она раскланивалась на улице с теми, за кем вывозила грязь. Ни следа раболепства. Она смотрела как на равных на тех, кто платил ей за то, что она ползала на коленях. «Разве ей так дозволительно?» — задавался вопросом маленький Грегориус, а потом снова гордился ею, когда в следующий раз наблюдал ту же картину. Если бы только она не читала в редкие часы отдыха эти примитивные повестюшки Людвига Гангхофера! «Теперь и ты прячешься от жизни за книгами!» Да, читательницей она не была. Больно, но это так.
«Какой банк даст нам кредит, — услышал Грегориус голос отца, — да еще на это…» Он видел его большую руку со слишком коротко подстриженными ногтями, отсчитывающую ему в ладонь, монета за монетой, тринадцать франков тридцать сантимов на персидскую грамматику. «А ты уверен, что хочешь туда поехать? Это ведь так далеко, так далеко от всего, к чему мы привыкли. У них и буквы-то совсем другие, даже на буквы не похожие. И мы тогда не будем знать о тебе». Когда Грегориус возвращал назад деньги, отец своей большой рукой провел по его волосам, рукой, так редко позволявшей себе проявление ласки.
Отец Эвы, Неверояшки, старик фон Муральт, тоже был судьей, настоящий великан, когда заглянул тогда к ним на вечеринку. «Как бы все было, — думал Грегориус, — если бы я рос сыном строгого, измученного болезнью судьи и честолюбивой матери, которая проживает свою жизнь в жизни обожаемого сына? Стал бы я тогда Мундусом? Мундусом и Папирусом? Можно ли это знать?»
Когда со свежего ночного воздуха он зашел в теплый дом, у него закружилась голова. Он сел в кресло и подождал, пока приступ пройдет. «Удивительного здесь ничего нет, если подумать, сколько всего изменилось в вашей жизни за такой короткий срок, — сказала Мариана Эса. — При опухоли были бы совершенно иные симптомы». Грегориус отогнал прочь голос докторши и принялся читать дальше.
Мое первое разочарование в тебе возникло, когда ты не хотела даже слышать моих вопросов о папиной профессии, которые донимали меня. Я спрашивал себя: неужели ты считала себя — как обделенная женщина отсталой Португалии — не способной размышлять над этим? Мол, суд и право — мужское дело? Или все обстояло гораздо хуже: ты просто принимала папину работу, без вопросов и сомнений? И тебя нисколько не занимала судьба людей, попавших в Таррафал?
Почему ты не требовала от папы, чтобы он беседовал с нами, а не был только памятником? Может быть, ты, наоборот, радовалась своей власти, которую усиливало такое положение? Ты виртуозно разыгрывала роль молчаливой сообщницы со своими детьми. И так же виртуозно исполняла роль дипломатичной посредницы между папой и нами, ты не без гордости наслаждалась этой ролью. Не было ли это твоей местью за слишком тесное пространство для деятельности, которое оставлял тебе брак? Компенсацией за отсутствие общественного признания и за бремя отцовской болезни?
Читать дальше