— Это у вас Босха напоминает, — сказал я.
— Работа так и называется — "Несение креста по Босху".
— Понятно. Вот Белкин, Игорь Иванов, Рухин, Абезгауз…А это чья такая наглая рожа? — удивился я, глядя на физиономию в правом верхнем углу полотна.
— Пастух наш, майор Веселов. Он властью к художникам был приставлен, пас нас, заблудших овец. По мастерским ходил, следил, чтобы мы антисоветчиной не занимались. Я его до смерти не забуду.
Любушкин невысок ростом, с окладистой бородой. Смотрит с интересом, но по-доброму. Ему приятно, что я хвалю его работы. Делаю это искренне, ибо по собственному опыту знаю, что написать картину в реалистической манере куда труднее, чем "экспериментировать" в формальной.
Коля считает себя слабым цветовиком, но его пастельные портреты и пейзажи, висящие на стене, кажутся мне великолепными.
В Париже Любушкин уже одиннадцать лет. В его конурке чисто, кисти и краски аккуратно разложены по коробкам, на полу коврик. Стоит двуспальная кровать, хотя живёт он не в сквоте, а у подруги. Он не пьёт, говорит, что экономически не бедствует. Из разговора я понял, что с остальной компанией у него отношения натянутые.
— Почему? — спросил я.
— Они же работать не любят. Так — тяп-ляп, что получится… А у меня свои покупатели есть. И потом — эта вечная пьянка, а я им денег на водку не даю.
Я порадовался такой твёрдой позиции. Очень немногие наши художники смогли найти своё место в чужеродной среде.
От разговора с Любушкиным меня оторвал Гуров.
— Ты, тёзка, говорят, что-то пишешь, даже в питерских журналах печатался?
— Ну?
— Я, понимаешь, тоже хотел кое-что нацарапать, не получается ни хрена. Посмотришь?
— Охотно.
Юрий вытащил из чемодана два смятых листочка и вернулся к компании. Я сел на его матрац и стал читать. Это была попытка записать его скитания по Лондону, куда его нелегально привезли в контейнере из России. О его странном побеге я слышал, но считал эту историю выдумкой. Текст был написан корявым языком, мысли прыгали, логика не прослеживалась. Чувствовалось, что писал он в изрядном подпитии. Минут через двадцать появился Юра.
— Ну?
— Тут же только начало, — сказал я, — обрабатывать надо. И продолжать. В таком виде — непечатно.
— Я это сам понимаю.
— Послушай, а зачем вообще ты из Питера рванул?
Я знал, что у него дома дела, в отличие от других художников, шли неплохо — были персональные выставки, работы покупались. Он получал и официальные заказы. Я, например, видел у него в мастерской большую скульптурную группу. Он лепил фигуры нимф для садового фонтана.
— Сам не знаю. И чего мне не хватало? "Бабки" у меня были большие, поклонницы проходу не давали, двух ассистентов держал… А вот не хватало чего-то.
— Чего же?
— Свободы, что ли… Так её и тут нет. Полного самовыражения хочется, а иначе зачем жить?"
На этом заканчивается дневниковая запись.
После первой поездки в Париж, которая позволила мне всю зиму не переживать по поводу ничтожной врачебной пенсии, я повадился ездить во Францию каждый год. Иногда нас с женой приглашали цивилизованно, и тогда ночлег был обеспечен, но когда у неё заканчивался отпуск, и она уезжала домой, я оставался зарабатывать деньги — рисовал виды Парижа и продавал их туристам. Ночевал у разных случайных знакомых, иногда расстилал спальник в отдалённых уголках Булонского леса, а чаще приезжал спать к друзьям в сквот. Я постоянно вёл дневник, в который попадали рассказы о жизни художников.
Особенно меня интересовала судьба Хвоста. В этом человеке была необъяснимая притягательность. Я знал, что Хвост родился на Урале, как и я, а к землякам всегда тянет. Он был моложе на пять лет, но захватил скудное послевоенное время. Уральского мальчишку я представлял по своим сверстникам — голодным, отчаянным и малограмотным. Нередко эта переферийность остаётся на всю жизнь. В поведении Хвоста многое соответствовало этим представлениям. Ему всегда было безразлично, что о нём подумают окружающие, не занимало, во что он одет, он не задумывался над сказанным. Он прошёл всё, что выпадает на долю русского хиппи. Он, не задумываясь, уничтожал свой организм всем, чем только можно. И в то же время в нём ощущался внутренниё аристократизм. Возможно, сказывалось влияние деда — профессора, может быть отца, который в детстве разговаривал с ним по-английски. Но неистребимое бродяжничество не стирало его богатейшей эрудиции и творческой одарённости. Он был мягок и добр, к нему тянуло людей, его любили дети. Хвост долго не соглашался рассказать о жизни, ссылаясь то на занятость, то на то, что "сейчас не в форме". Мы виделись каждый год, он подарил мне свою книжку стихов, написал два моих портрета и свой автопортрет, но только через четыре года после первой встречи мне удалось, вытащить из него связный рассказ о себе. Вот запись этой беседы:
Читать дальше