Вот я сказал: пыль, ветер, идет человек — и негде укрыться. Что я сказал этим? Ничего и вместе с тем все: этот человек, конечно, худ и уж во всяком случае бледен; его гонит ветром (в спину — что подчеркивает его худобу, но не только); он аутсайдер; скорее высок, нежели мал; скорее в плаще, чем без: когда ветер на миг стихнет, я, разлепив осторожно веки (и песок будет похрустывать на зубах), увижу все еще отогнутую, забытую ветром полу его серого плаща и заношенную пепельную ткань подклада — и не все пуговицы на плаще, и заношены манжеты сорочки; глаза, скорее всего, бесцветные, водянистые (бывшие серые или голубые); лет 30—50; изгой; дважды разведен, плохо выбрит и уж конечно не рыж — отчего я знаю, что он не рыж? Не знаю, не умею объяснить, ускользает. Но рыжие и преуспевающие не дадут себя увлечь непогоде. Их не забросает пылью. Не замочит дождем. Не унесет ветром. Их не предадут. Они сами пре. А мой человек — он предан и предан: такие, как он, всегда преданны и преданы — эти понятия родились одно из другого — клетка разделилась пополам: тождество монозиготных близнецов (быть преданным кем-либо и быть преданным чему-либо, кому-либо — всегда предполагают друг друга — вот чем объясняется их почти близнецовое сходство).
Еще картина: дождь, дождь. Дождь — по водосточным трубам, улицам, тротуарам; в мутном водовороте стока кружит спичечный коробок. Дождь. Никого. Мелькает на уличке свет. Качает фонарь. Никого. Идет человек, под зонтом, с авоськой. К человеку под ноги прибивается чья-то собака и идет вместе с ним под зонтом, даже хвост она прибрала внутрь. Человек не прогоняет собаку. Он одинок. Дождь.
Фраза об одиночестве, в сущности, лишняя: все уже следовало из зонта и из мигающего под дождем света. Даже собака была лишняя, даже авоська, даже зонт. Все дело в грохочущем в трубах дожде — в этих звуках на гаснущем свете; вот они-то и вызвали к жизни и зонт, и одиночество старика, и крутящийся, наполовину потопленный в стоке коробок. Бледный, худой, измученный человек. Под глазами зелень. Идет из аптеки или откуда-нибудь еще (вы, конечно, понимаете — не из мест увеселений: как это — из злачных мест — да сразу под дождь, да под зонт, да под мельтешащую белиберду света), и авоську видно, и что в авоське. Вижу: старик подходит к затопленному водой перекрестку, туман, красный свет светофора, потоп. Старик пробует глубину своей обутой в промокающий летний ботинок ногой — и не решается двинуться через перекресток; бедный колли боится идти тоже. Наконец они дома. Они подружились. Старик накормит бедного, с отдавленной лапой колли и положит его рядом, под свою кровать. Больше у старика никого нет. Всю ночь будет лить дождь. Будет туман. Красный свет светофора (другие два выпадут из его (и нашего) восприятия как чуждые всей этой композиции). Человек ляжет, не зажигая света. Накрывшись промокшим, несмотря на зонт, пальто. Вот что следует из дождя и из промокшего под дождем света — а я бы мог рассказать еще всю этого человека судьбу.
Итак, как было сказано, в теории Алиса кое-что соображала. Но ее неспособность реализовать собственные теории была столь удручающе очевидна, что все они выглядели нелепыми и претенциозными. Даже простых людей она описывала как-то слишком гладко и в то же время громоздко, как она выражалась — «грандиозно», как если бы скульптор вздумал высекать свои творения не молотком и долотом, а полировал бы, добиваясь нужного рельефа, прямо глыбу мрамора. Так и она полировала и отделывала свою прозу, хотя всякая тонкость, пластика и изящество и уничтожались при этой полировке.
Алиса вообще говорила, что она тяготеет к символу, «притчевости», «монументальности» и что когда-нибудь в будущем… что только ее, эту монументальность, она считает единственным мерилом искусства — она выразительно посмотрела на меня (хотя с моими опытами в живописи к тому времени вроде бы было уже покончено, здесь я почувствовал укол себе: я-то всегда, как она выражалась, мельчил, писал «тонко», «элегантно» — и что? — коровок, осинок, ручейки; «монументальной» коровы, по мнению Алисы, написать нельзя, даже холмогорской). Монументальность. Алиса свихнулась на ней. Я посмеялся над ее простотой и сказал, что таковой вообще не существует.
— Мо-ну-мен-тальности не существует? — расширила она на меня свои кошачьи глазки.
— Видит бог, нет. В твоем смысле, — сказал я.
— Что же существует — твои березки и осинки?
— Березок, Алиса, я никогда не писал.
— Хорошо. Наполеон у Толстого — не монументален? «Война и мир» — не монументальна?
Читать дальше