— Но ты! — скрипел он на нее зубами. — Заткнись! Хватит, поработал.
— А дом-то что бро-осил?.. — не унималась старуха. — Когда ты его до ума-т доводить собираесс-и? Или мне самой на старость лет бревны твои во-о-рочать… Слы-ышь? Опять зимовать тут бу-удем…
Ему надоедало. Он вставал со своего лежака, мочил под умывальником голову и закрывал мать в погребе, надвинув на крышку тяжелый угольный бак.
Старуха торкалась головою в дверку, приподнимала ее немного и клянчила ее выпустить:
— Слы-шь? Отпусти, горю, сщас же, а то Пашке-участковому пожа-а-а-лусь… Мало тебе достало-ось, Пашка тебе ищо доба-авиит… Слы-ышь? Отпусти, грю, сщас же…
Он не отпускал мать, а добавлял еще на крышку край кухонного стола, падал на свой лежак и, усмехаясь, слушал, как дребезжит на столе посуда. Потом посуда умолкала.
— Сва-о-олочь… — ревела в подполье старуха. — Такой же, как отец, сволочь проклятый… Насильник… Пудовская, гад, па-а-рода… Материну бы старость пожалел… Чтоб ты сдохну-ул… — И старуха вылезала, протиснувшись под полами, в чужое подполье.
Домой он ее тоже не пускал. Накинув крючок, наливал в широкое медное блюдо воды, разводил немного марганцу и подолгу отмачивал там набрякшее дрянью лицо. Старуха дергалась надоедно в дверь и пробовала скинуть крючок щепкой. У нее не выходило, и, плюнувши на это занятие, она заглядывала в щель и ныла опять:
— Ле-ежень проклятый… И-ишь, рожу-то разнесло… Пусти, горю, а то Пашке Синцовскому пожалу-усь… он тебе еще лучше набок-то ее сваро-отит… Слы-ышь?..
Пудов старуху не слушал. Пускал себе в воду пузыри и молчал. Потом подходил к вправленному в кухонный буфет зеркалу и подолгу изучал там свое распухшее отдутое лицо. От марганца оно становилось еще страшней, делалось каким-то ржавым и изрытым, а нос терялся на нем совсем. Затем он доставал из буфета хлеб и принимался тихо, отщипывая по кусочку, есть. От сухомятки его разбирала изжога, и он громко, захлебываясь, икал. Нахолодавшая за дверью старуха слушала его звериную икоту и, задремывая от скуки, потихоньку сползала вниз.
16
На работе ему ничего не дали. Все повысчитали, повытянули по копейке, даже еще должен остался. Толстый, с маленькой котеночьей мордочкой бухгалтер сказал ему, с удовольствием прищелкивая на счетах:
— Мы, Пудов, премию прогульщикам не выдаем? Не выдаем. За бездетность с тебя высчитываем? Высчитываем. А остальное мы у тебя за неотработанный отпуск взяли. Понял?
— Понял, — угрюмо сказал Пудов и взял бухгалтера за подбородок.
— Ну вы! смотрите у меня тут! — взвизгнул, не приподнимаясь, бухгалтер. — Я вас быстро отсюда вышибу!
Пудов ему по котенку все-таки съездил и, страшно озлобившись, пошел домой.
Даже напиться не дали. Напиться же было самое настроение. Ну что ж, придется позаимствовать у старухи.
Мать сидела дома на сундуке и со страхом глядела на него, словно уже что-то предчувствуя. Он стоял на пороге и ухмылялся.
— Ле-еш? — встревожилась и заерзала на сундуке старуха. — Ты чо, сынок? Дали что?
— Дали, — отрезал Пудов и пошел на нее, страшно растопырив руки. Он смахнул ее кулаком на сторону и раскрыл сундук. Старуха держала деньги в глиняном с отбитой ручкой кувшине, замазанном сверху алебастром. В каждую получку она вскрывала свой кувшин, докладывала сколько-нибудь бумажек и запечатывала опять. Она прикладывала даже к сырой замазке какого-то двуглавого орла, царскую медную монету. Давно он собирался пощупать эту старинную птичку, наконец он до нее добрался. Шваркнув кувшин об пол, Пудов подобрал бумажки и смял их в карман. Мать повисла у него на ногах.
— А-але-ош? — аж вскрикнула от удивления старуха. — Слы-ышь? Отдай деньги, сынок, на что они тебе… Я тебе на них костюм куплю али как у Ваньки Пятковского руба-а-ху… Отда-ай…
Он не отдал.
Целый месяц он беспробудно пьянствовал, спустил с себя плащ, часы, «москвичку», отдал за чекушку сапожную отцовскую лапу. Пропил даже материны приданные с кукушкой ходики и вышитую накидку. Николу-угодника он завернул в полотенце и пошел с ним к Вырихе. Та на икону не позарилась, но опохмелиться дала. Не позарился никто и на его глухой, без окон, сруб; как он его ни торговал, не дали ему за него даже половины.
Мать его домой пьяного не пускала, и он шел ночевать в свой холодный, недостроенный дом, на тощий пакляной мешок. Утром начинал снова. Страшный, опухший, слонялся он целый день по поселку, мацал с ухмылкою баб, приставал к маленьким пацанятам. Насилу уговорив детей поиграть с ним в орлянку, он «хлыздил», жульничал, перекладывал медь из руки в руку, спорил и кричал до хрипоты. Потом лез драться. Пацаны с визгом разбегались от него по заборам и хором дразнили его сверху:
Читать дальше