Его не было дома. Я попросил её оставить сообщение. Он перезвонил через час. Я снял трубку. Сказать, что я волновался — ничего не сказать. Даниэль Альмог звонил мне домой. И я разговаривал с ним. Он спросил, можно ли позвать к телефону Ширу, я ответил «сейчас» и передал ей трубку. Это, конечно, немного, но между нами состоялся некий акт коммуникации, пусть даже короткий и деловой.
— Вы знаете французский? — спросил он у неё.
— Нет.
— А немецкий?
— Нет.
— Русский?
— Очень жаль, но нет.
— Английский?
— Да.
— Это ваш родной язык?
— Нет.
— Печатать умеете?
— Боюсь, что нет.
— Да ничего, — сказал он. — Приезжайте.
Она повесила трубку.
— Старый развратник, — сказала она.
— Он великий поэт, — сказал я.
Через несколько месяцев он умер, и во всех газетах писали, что он был безнадёжным бабником. Шира позвонила мне: «Вот видишь?»
— Ему просто было одиноко, — сказал я.
— Напиши уже свою работу, — говорит Кармель, — вместо того, чтобы тратить время на свою дурацкую книжку.
— Я думал, тебе понравилась моя книга.
— Ну так вот. Она мне не нравится.
— Почему?
— Скажу тебе честно: я считаю, что такое время, как сейчас, требует более серьёзного и ответственного отношения к литературе, такого подхода, который сосредоточится на нашей общей вере в единство и человечность перед лицом всех ужасов, что творят наши враги.
— Значит, тебе не нравится, так что ли?
— Само собой, я не хочу отбивать у тебя охоту работать над этим проектом, но мне кажется, что игривая метабеллетристика и полная отсылок к самому себе проза — это такие изощрённые штучки, которые более уместны в более благоприятное время, в те дни, которые, несомненно, придут в будущем. А вот сейчас, когда наши солдаты рискуют жизнями каждый день для того, чтобы защитить саму твою возможность творить литературу, тебе, несомненно, следует умерить свой сарказм и критику и свести ядовитую иронию и неблагодарные пародии к минимуму.
— Но ведь сцены секса тебе понравились, не так ли?
— Собственно говоря, мне были не слишком интересны твои жалкие попытки создавать эротические сцены, большинство из которых я нахожу глубоко оскорбительными. Откровенно говоря, они не сексуальны. Они отвратительны.
— У этого есть определенная цель.
— Ну да, я понимаю, что ты используешь секс и насилие в качестве фигур речи, которые отражают — или не отражают — общепринятые нормы поведения, как личные, так и общественные, но скажи: тебе действительно надо было совокупляться со своей девушкой столь противоестественным способом, чтобы что-то доказать? Признаюсь, я была шокирована такой безвкусной демонстрацией литературной распутности. Боюсь, что ты рискуешь настроить против себя множество потенциальных читателей.
— Кому какое дело до читателей?
— Это не говоря уже про вводящие в заблуждение непоследовательности и неточности.
— Это например?
— Это, например, некоторые персонажи, которые, если я правильно понимаю, призваны олицетворить так называемую хамелеонову природу нашего морального меньшинства. Но ты должен сознавать, что перестройка на воинственный лад — вещь вполне понятная для военного времени.
— Понятная?
— Естественно. Это — акт веры. Это то, что спасает нас.
— Я чувствую, что меня не спасает.
— Думаю, так оно и есть.
— Ладно. Поговорим позже.
Я вешаю трубку. Я встаю и некоторое время меряю шагами свой пост, взад и вперед, затем я останавливаюсь и смотрю на стол. Беру газету и бросаю её на пол. Поднимаю и кладу на стул. Я стою на стуле. Не знаю, зачем. Я просто стою на стуле. Я оглядываюсь. Все становится меньше. Я продолжаю карабкаться вверх. Я ставлю правую ногу на стол и смотрю, не желает ли он выдержать мой вес. Потом другую ногу. Я стою на столе. Я мог бы дотянуться до потолка, захоти только, но я держу руки вдоль тела. Стол жалуется.
— Нельзя строить дом, пока не купишь все улицы в городе, — я слышу голос Ассады Бенедикт.
— А гостиницу?
— Тем более гостиницу.
В дверях появляется Урия Эйнхорн. Он протягивает в мою сторону оранжевую чашку но когда он видит меня, стоящего на столе, он замирает. Я смотрю на него, но ничего не говорю. Он смотрит на меня, но тоже ничего не говорит. К посту сиделки приближаются Иммануэль Себастьян и Абе Гольдмил. В руках у Абе Гольдмила — коричневый блокнот. Они стоят в дверях по обе стороны от Урии Эйнхорна.
— Что тут происходит? — спрашивает Иммануэль Себастьян.
Читать дальше