– Какое первое слово ты помнишь? – спросила она. Она положила меня на диванчик и села рядом, скрестив ноги, держа кончиками пальцев дрожащую сигарету.
Запамятовал.
– Родители много с тобой говорили, когда ты родился?
Не очень. Они говорили друг с другом.
– Тебя это обижало?
Нет.
– Что ты считаешь своим первым словом?
Не понял вопроса.
Штайммель отвернулась и посмотрела в окно.
– Ты должен помнить, как услышал какое-то слово. Пусть оно было не первым. Из тех слов, что тебя впечатлили, какое было первым?
Не припоминаю.
– Думай!
Я подумал. Я хотел сказать «молоко» или «сосок», лишь бы она утихомирилась, но и то и другое было неправдой.
Иконичность. [164]
– Не морочь мне голову.
Сигнификация? [165]
Она уставилась на меня и выдохнула кольцо дыма.
Параязык? [166]
– Борис! – крикнула она.
Проксемика [167]
– Отнеси это… это обратно в кроватку.
conceptio
confirmatio
connotatio [168]
codex vivus [169]
АРИСТОФАН: [170]Любая война бессмысленна и в конечном счете разрушительна для всех сторон, и все же я считаю, что чистосердечное примирение не представляется возможным ни для людей, ни для политиков.
ЭЛЛИСОН: Может быть. Но то состояние, которое ты называешь войной, для многих является условием жизни. В наши дни музыкант кривляется перед королями и королевами, ворчливо брюзжит, вытирает вспотевший лоб тряпкой, а в остальное время из тех же губ и дыхания рождается прекраснейшая музыка. Он воюет. Неизбежно и, пожалуй, вечно. И его оружие – ирония. Врагам нравится, что делает музыкант, но когда они его имитируют, пытаются делать это сами, то ненавидят его – не только потому, что не способны воспроизвести его музыку, но и потому, что боятся стать тем, кому подражают.
АРИСТОФАН: Но почему люди боятся стать тем, кто пишет такую прекрасную музыку, как ты говоришь?
ЭЛЛИСОН: Очевидный ответ – из-за цвета его кожи.
АРИСТОФАН: Цвета его кожи? Я не понимаю твое время. У него странный цвет, который передается окружающим, словно болезнь?
ЭЛЛИСОН: Нет. На самом деле, я думаю, это связано с силой его искусства. Его музыка делает то, чего мы ждем от слов: срывает иллюзорную вуаль, покрывающую нашу культуру, и от мира остается до боли ясная реальность. Процесс красив, зрелище – не всегда.
АРИСТОФАН: Вернемся к его цвету. Он один такого цвета?
ЭЛЛИСОН: Нет, есть много людей того же цвета, и их тоже ненавидят. Но цвет тут ни при чем. Разве не понятно? Цвет – это предлог. Предлогом могла бы стать его религия, запах или взгляды. Даже то, что он ребенок. А главное – жизнь для него и таких, как он, превратилась в искусство, проснуться и встать с постели – уже акт творения. Это пугает всех людей моего времени, даже тех, кто занимается искусством.
АРИСТОФАН: Искусство всегда пугало людей. И всегда будет. А тех, кто им занимается, оно всегда будет пугать больше всего. Я, кажется, знаю почему. Может быть, наш разум, рассудок, логика даны богами, но искусство, искусство определенно идет от нас. Артист сам себя избирает, поэтому никакой жалости, никаких оправданий, только вина. А младенцев, конечно, люди боятся больше всего на свете.
ЭЛЛИСОН: Конечно, это так.
Все знали, что я – тот похищенный ребенок из Лос-Анджелеса, но, как сказала Борису Штайммель, они сами совершили достаточно серьезные, пусть и не такие страшные, преступления, и никто не стал бы ее закладывать. Особенно Джеллофф. Его бизнес держался на строгой конфиденциальности, и в сумме его преступления были, несомненно, самыми тяжкими. То, чему он попустительствовал и на что так удобно закрыл глаза, задним числом превращало его по меньшей мере в сообщника.
Штайммель с каждым днем теряла самообладание и рассудок, не потому, что боялась весьма невероятного, как я уже сказал, то есть выдачи полиции, а потому, что не знала, как подступиться к препарированию меня. Мои ответы на ее вопросы оказывались бесполезными, хотя зачастую и верными, так что она принялась давать мне все те же тесты, опять, снова и снова, но разброс результатов был таков, что однажды Штайммель даже не выдержала и в слезах упала на колени. Мы с Борисом вместе видели ее коллапс, и, как я и представлял себе по книгам, такое совместное наблюдение нас сблизило. Не то чтобы друзья, скорее два моряка, один из камбуза, другой из машинного отделения, которые ждут спасателей, вцепившись в один палубный шезлонг.
Читать дальше