– У другой женщины. У женщины, которую я люблю.
Но нет. Он этого не скажет. Никогда.
– В библиотеке. Завтра отчетный доклад, листал статистику.
Она поправляет свой полинявший халат, подтягивает сползший с ноги носок, туже завязывает лямки передника. Приготовившись к бою, наносит первый удар:
– Я туда звонила, тебя не было.
Он, меняя туфли на тапочки, не поворачивая головы, защищается:
– Значит, был в другом зале.
Семейная ссора разгорается. Она, сначала бросая слова, потом тычет в его спину смятую газету, обыскивает сумку. Захлебывается от возмущения, когда находит в бумажнике мою фотографию. Он уходит в спальню, ложится на кровать и отворачивается к стене. Сквозь закрытую дверь проникает жалобный стон разбитой посуды. Он закрывает глаза.
Она влетает в комнату, хватает с комода изящную статуэтку из фамильного фарфора и, замахиваясь на него, будто раздумав, швыряет ее на пол. Он даже не шевелится. Она повторяет тоже самое с большой вазой. Он не подает никаких признаков жизни. Она встает на табуретку, снимает с крючка люстру и бросает ее в стену. Ослабляет узлы фартука, вытирает руки и с видом бездомной бродяги уходит на кухню.
Он остается невозмутимым. Его невозможно вывести из себя. Захлебнуться от гнева. Заскрипеть зубами от злости. Застонать от любви. Он всегда одинаковый. На работе, дома и у меня. Застегнутый на все пуговицы. В отглаженной рубашке и туго завязанном галстуке. В безупречно чистых ботинках. Такой он и в постели. Будто не снимает ботинки, не развязывает галстук и не расстегивает ворот рубашки. Угадать его чувства можно только по сбившемуся дыханию. По ярким, как солнце в воде, глазам. По влажным, будто смоченными слезами, губам. И только однажды:
– Ты – моя женщина. – Спокойно, как спросил, «который час?» или «что у нас по телевизору?».
– Но живешь-то ты не со мной! – то ли спросила, то ли возмутилась я.
– Мне так удобно.
Понятно. Ему со мной удобно. Как в удобном кресле. Или при удобном расписании поездов. При удобном графике работы. А то, что у меня другой график работы и другое расписание поездов, это не считается. Я пробовала все изменить. Сказала: или – или. В ответ услышала одно слово: «глупо». Растерялась. Испугалась, что выберет не мое «или». Извинилась. Он в знак благодарности снял пушинку с моего плеча. Это уже много. Это проявление нежности. Забота обо мне. Чтобы я – не дай Бог – не запылилась. А то будет неудобно пользоваться. Интересно, на какой срок годности я для него рассчитана? А почему рассчитывает он? Расчет – это работа мозга, а не сердца. Опять тоже самое: мысли и чувства. Его мысли, мои чувства. Его ранить невозможно, меня – легко. Ему удобно, мне – нет. Планировать свидания в зависимости от графика работы его жены. Держать чувства взаперти. Ждать часами телефонного звонка. Холодеть от сообщения – сегодня не получится. Покрываться потом, когда случайно увидишь их вместе на улице. Выжигать из сердца ревность и ненависть. Нет! Это было последний раз. Последний! Пос-лед-ний!
Посмотрела в зеркало. Запотевшая поверхность скрыла мой решительный взгляд, подрагивающие от напряжения губы. Было видно, как слезы оставляют после себя две ровные дорожки.
Мелодичный звонок в дверь показался мне боем курантов. Это был он. В руках держал статуэтку из фамильного фарфора.
– Извини, что без предупреждения. Так получилось. А это тебе.
Он протянул мне фарфоровую Дюймовочку. Я с нежностью провела по ее волосам, пальцами обрисовала глаза, рот, губы. Подергала за головки ромашки, которые обрамляли ее фигуру. Потом лениво подняла вверх руку и осторожно разжала пальцы. Дюймовочка глухо стукнулась о пол, но не разбилась. Зато он засверкал глазами, сгреб меня в охапку, впился жадным поцелуем и на руках отнес в спальню. Я уворачивалась, как могла: закрывала глаза, мотала головой, хотела крикнуть:
– Я вывела тебя из себя! Вывела!
И, увернувшись от его губ, поклялась подушке:
– Это в последний раз.
Впервые за двадцать лет работы мне предложили написать заявление «по собственному желанию». До этого всегда переманивали из одной газеты в другую. Подруга сказала:
– Что ты хочешь, это Москва. Здесь все друг друга едят.
Съела меня моя начальница, редактор отдела Ирина Степанова.
Это была женщина неопределенного возраста, не присматриваясь, ей можно было дать не больше тридцати пяти. Вблизи – сильно к пятидесяти. Оказалось, сорок шесть. Волосы на лоб, чтобы скрыть морщины. Она так тщательно зачесывала их вперед, что склеенные лаком и чуть-чуть подкрученные вовнутрь, они походили на козырек. Из-под которых сверкали недобрым светом круглые карие глаза. При разговоре она наклоняла голову вперед. Будто боялась, что все сооружение на лбу рассыплется. Мышцы лица от этого напрягались, улыбка получалась вымученной. Губы раздвигались сначала в одну, потом – в другую сторону. Выражение лица получалось хищным. Как у лисы, которая обнюхивает воздух в поисках жертвы.
Читать дальше