И вот что странно: вариации ми-мажорной сонаты давались ему теперь легко, по крайней мере он был уверен, что характерные трели у него получатся, если довериться мгновенной интуиции, раскрепоститься, поддаться захватывающему восторгу музыкальной темы Воскресения, и, пока он пролистывал Missa solemnis и пропевал вслух партии отдельных инструментов, от него незаметно ушло то мрачное настроение, которое осталось после разговора с Шульце-Бетманом, в частности, после его утверждения, что необходимо ощутить тоску от долгой жизни, прежде чем пытаться понять сложные вещи и тем более выразить их в музыке или в каком-либо другом виде искусства.
«Эх, если бы я продолжал жить, — сетовал он, — и если бы не эта музыка вечной жизни! Разве я не вправе как любой другой испытать полноту жизни во всех ее чудных проявлениях!»
Весна наступила внезапно, в одну ночь, подарив Левански твердое убеждение, что ему позволено уподобиться природе с ее силой, не ведающей сомнений и колебаний, превращавшей мир в зеленый цветущий сад, а поскольку он сбросил собственную оболочку, теперь его манило лишь существенное в вещах и явлениях — к примеру, одного взгляда на каштаны перед его окнами было достаточно, чтобы еще долго пребывать в благодушном настроении.
«Окончательной смерти нет, — размышлял он, — ведь я чувствую, как все вокруг обновляется; едва угаснув, глянь, снова начинает дышать. Так кто же помешает моей душе выбрать ту единственную форму, которая ей подходит? Я пианист — пускай, пианист! Так я и покажу всему свету, явлюсь ему именно в том качестве, в каком оказался некоторым неугоден!»
В сильном возбуждении, особенно в те минуты, когда ему казалось, что мастерство достижимо не только путем бесконечного изнуряющего повторения, он обычно выходил в сад и упивался дурманящим запахом цветущего жасмина. Сиреневые кусты он обломал еще раньше и поставил пахучие ветки в ту же вазу, где раньше засыхали аралии, безнадежно увядший вид которых стал ему более невыносим.
Но странно: на смену душевному подъему пришли долгие часы сомнений в неожиданно появившейся у него и все возраставшей интуиции. Молодой человек поймал себя на мысли, что в предвкушении радости выступления его более всего заботит не признание у той публики, которая соберется в Старой филармонии, что казалось бы само собой разумеющимся, а непременное желание сыграть перед другими, более требовательными слушателями. Эти — тут ему припомнилось последнее замечание Шульце-Бетмана — ждут большего, чем простой виртуозности. А таковыми могут быть — и он представил их себе с отвращением — только предполагаемые люди, находившиеся под земляным холмом, что вырос по соседству с Вильгельмштрассе. Для этих его выступление столь же желанно, как и само освобождение. И он сгоряча стал упрекать себя в малодушии.
«Как могут вероломно казненные евреи искать соседства со своими палачами! — думал он. — И не те ли, кто стрелял ему в затылок, стараниями фрау Альтеншуль оказались в счастливчиках: сперва они насладились убийством, а теперь вдобавок смогут посмотреть, как их жертва играет на рояле?! Не лучше ли на веки вечные упокоиться в безмолвной могиле, чем давать концерты на месте злодеяния!?» Левански решил во что бы то ни стало заявить собратьям по судьбе, что человек не отвечает за то, что с ним произошло в жизни, но разве не справедливо будет обвинить в подлости и отсутствии достоинства тех, кто, умерев, не прочь погулять по паркам, может быть, по костям присыпанных землей братьев и сестер в городе, который, по правде говоря, следовало бы назвать лобным местом, кто восстанавливает разграбленные особняки, будь они трижды оторванной от их сердца собственностью, и притом еще устраивают празднества?!
Левански закрыл крышку рояля и решил никогда больше к нему не притрагиваться, коль тщеславие — да, он относил это к тщеславию — разжигало в нем дерзкие желания, подобные жажде публичных выступлений, к тому же он не мог с уверенностью утверждать, что его столь неожиданно обретенное мастерство не было вызвано все той же гнусной причиной.
В таком смятенном расположении духа, с тяжелым сердцем, он вновь оказался на берегу озера, где среди ситника и камыша надеялся забыть обо всех желаниях, переживаниях и ощущениях, накопившихся за последние месяцы его пребывания в Берлине.
«Неужто ты не заметил, — взывал он с горечью к самому себе, — что попал в яму со змеями?! Чем еще раз столкнуться с тем типом, лучше стать тенью, во что они меня, собственно, и превратили!» И пока он обходил озеро, понял, как же ему хочется покоя, полной безучастности ко всему и абсолютной независимости от людей и от обстоятельств. Только так, растворясь в безличной природе, полагал он обрести удовлетворение на долгие-долгие годы.
Читать дальше