— И не стыдно вам глупости рассказывать при ребенке, — скороговоркой произносит бабушка, отнимая мою руку от Танькиного подола, за который я давно держусь в настоящем ужасе (за годы скитаний без мужа насмотрелась бабушка и на „колдуний“, и на „шаманок“, древних неухоженных одиноких старух, по большей части, и всегда ей было их жалко, оставалось лишь поражаться жестокости к ним как взрослых, так и детей); Танька вздрагивает, помешивает в кастрюле и презрительно хмыкает, она ни в грош не ставит свою радетельницу, видя ее житейскую глупость и нерасчетливость, мудрость же черной старухи, напротив, расценивает очень высоко. И та не удостаивает бабушку ответа, позы не меняет, все так же замкнуто ее лицо, все так же под косынкой происходит однообразная, как штамповка, работа ее памяти; она знает, однако, что бабушку одолел бес постыдного скептицизма, который лишь разрушает, не строит, да и сама бабушка, наверное, понимает, что прерывать старуху в минуту вдохновения — бестактность, да и в силе здесь — другая логика, относящаяся к бабушкиной, как геометрия Лобачевского — к Эвклидовой. — С праздником вас, — прибавляет бабушка, сглаживая неловкость и крепко держа меня за руку.
— И вас с праздником, — отзывается старуха, вдруг поднимается с табурета и низко бабушке кланяется».
Состояние мальчика достигает кульминации (он в «настоящем ужасе»), но тут вмешивается бабушка, только она (материнское начало) может его защитить.
Но зададимся, наконец, вопросом: что это за страх? И есть ли нечто общее между растерянностью ребенка перед картинами Репина, испугом при взгляде на изображение царя Ивана Грозного и народными страшными рассказами о колдовстве и «упокойниках»? Конечно, буржуазный исследователь толковал бы это с грубой прямолинейностью: мол, и там и здесь имеет место неосознанный страх перед отцом, ужас возможной кастрации. Он выстроил бы ряд на поверхностный взгляд убедительный: царь — пропагандист — змей, посещающий женщину, — осиновый кол, вбитый в могилу матери двух сирот. На наш взгляд, дело обстоит значительно глубже.
Да, говорим мы, есть связь между мужественными многофигурными композициями и поэтическими фольклорными сказаниями (и многое в творческом наследии Ильи Ефимовича тому подтверждение), да, говорим мы, в анализируемом отрывке мальчик равно испытывает смущение, чувство неловкости, неудобства, даже страха и от «горчащего» запаха книг из отцовской библиотеки, и от созерцания портретов углубленных в себя мыслителей прошлого, и при заучивании наизусть прекрасных стихов (а ведь наверняка ему читались вслух и сказки А. С. Пушкина), и при прослушивании народных поверий, и объяснение этому может быть одно: все это вместе есть не что иное, как гнет культуры, испытываемый художником уже с ранних его лет.
Многовековая культура русского народа — вот то мужское начало, которому в детском восприятии противопоставлено начало женское (мать, отчизна) начало оплодотворяющее — началу оплодотворяемому. Именно перед лицом могучего культурного наследия трепещет душа будущего Фотографа, именно с этим «отцом» предстоит ему конкурировать — перенимать у него навыки и отвоевывать себе признание.
Теперь, когда мы знаем это, дальнейшее чтение для нас не представит труда.
«Не запомнилось, было ли у Таньки праздничное нарядное платье (не было такового, думаю, и у бабушки в те послессыльные годы [3] Ни приговора суда, ни административного постановления по этому делу в архиве не обнаружено; скорее всего, мальчик ошибается — его бабушка по делу не привлекалась; сразу после ареста мужа и приведения приговора в исполнение, она покинула Москву по собственной воле по причинам личного хар-ра.
), но к первомайской атрибутике относилась моя нянька с не меньшим энтузиазмом, чем я сам. (Как здесь не всп. Пушкина с его „выпьем, няня, где же кружка“. — Г. И. Б.) Она отбирала у меня стеганый мячик, но так сильно ударяла по нему ладонью, что резинка выскальзывала из неловких пальцев, а мячик закатывался под шкаф; она норовила украдкой лишний раз дунуть в уди-уди, что категорически воспрещалось гигиеничной бабушкой, как и кормление меня с ложки, которой Танька ела сама; она смешно и неуклюже (была сильной и гибкой, я думаю) подбрасывала обеими руками воздушный шарик, не в силах надивиться его невесомости; и долго мяла и разглаживала флажок, „смотрела материю“, — Кремль стоял, солнце продолжало вставать; дело шло к десяти часам утра».
Читать дальше