Помнится, первый скандал случился в сочельник на даче моего приятеля в Тайнинке — точнее, на даче его отца, бонзы в Союзе художников. Алла потащила туда и свою приживалку, хоть я всячески противился. Нельзя же ее оставить на Новый год одну, неумолимо заявляла Алла. Но я-то уж знал, что та тайком путается с окрестной шпаной их рабочего района — и только что лечилась от триппера. Оставалось надеяться, что она вылечилась, ведь в суете праздника кто-нибудь из шаловливых и непритязательных моих друзей-художников непременно вдул бы ей на холодной задней веранде: всех же не оповестишь, не вывесишь над дачей штормовое предупреждение… Как всегда и бывает, меня-то, единственного посвященного в медицинскую тайну товарки, Алла к ней же и приревновала, — я действительно любил спьяну хлопнуть ту по упругому заду. Конечно, никто из нас не был трезв, но Аллу так разобрало, что она бросилась на меня с кулаками. В порядке самообороны, возмущенный столь откровенной несправедливостью, я заехал ей по роже, и домой она возвращалась с фиолетовым подглазьем. Впрочем, утром она на меня и не думала сердиться, так, неопределенно что-то хмыкала перед зеркалом, из чего я заключил: то, что называется на милицейском языке бытовуха, у нее в обычае.
Не буду утомлять вас описаниями схожих сцен страсти, которые стали происходить все чаще. В какие-то моменты она оказывалась сущей фурией, швыряла посуду, я срочно покидал ее дом, она гналась за мной по лестнице, бежала, вопя и стеная вернись, в тапочках по мокрому снегу, спьяну скользила, бухалась мордой в заледенелую корку подтаявшего сугроба, и, вся исцарапанная, с кровью на руках и щеках, посылала мне вдогонку какие-то дерибасовские пожелания… Как водится, потом она обрывала мой телефон, я возвращался, день-другой проходили в южной пылу и в приготовлении знойной пищи, потом всё начиналось с начала, и очередной шторм обрушивался на наше, еще вчера погруженное в негу, тихое побережье… Она стала надоедать мне, я принялся замечать, сколь она неряшлива: прошлогодний жир в сковороде, со вчера немытая посуда, серые внутренние швы брошенного на стул бюстгальтера… Это разочаровывает.
Я исподволь вил веревки, готовя подкоп и побег. И однажды, всё рассчитав, взял путевку в Худфонде, собрал дома чемодан, прихватил мольберт, краски, кисти, там было не купить, — и сорвался в Палангу в Дом творчества… Стоял дивный март, по Паланге бежали ручьи, оттаивали тротуары, газоны и девушки. На освободившемся от снега пляже спали утки, пряча головы под крыло: их я и писал, наслаждаясь прекрасным весенним приморским светом… Бывало солнечно, городок — чистоват; в холодном подвале к пиву давали черные соленые сухари, в кофейне на несколько столиков варили густой кофе по-турецки; на Г-образном пирсе, носом указующим на Щвецию, торговали бусами грубо ограненного черного янтаря; чайки караулили полосу темной воды, оставленную отошедшим от берега льдом… Алла нашла меня и тут.
Однажды в столовой мне вручили письмо от нее. Я заволновался, как перед выставкомом, — неужели едет, как это было бы некстати. Но обратный адрес успокоил — Одесса. Оказалось, дедушка, папа рыбного папы, не в шутку занемог и при смерти, и она вернулась в родной город дежурить посменно с матерью у его больничного одра. Ну, и за наследством, наверное: она была предусмотрительно прописана в квартире старика.
Я откопал в старом саквояже несколько ее писем, чудом не исчезнувших во время моих многочисленных потопов в мастерской. «Здравствуй, мой ненаглядный», начинается первое. И после описания отчаянного положения дедушки: «В Одессе бушует весна: солнечная погода сменяется туманом, туман дождем, дождь ветром, и я снова в состоянии написать тебе ветреное письмо». Далее — доклад о флирте с дедушкиным лечащим врачом «местной уездной кремлевской больницы», как она выразилась. «Он молод, очень хорош собой, но роман носит чисто платонический характер, и, надеюсь, тебя не огорчит». Даже у дедушкиного одра — верна себе, к тому ж не может удержаться от похвальбы. Лирика припасена на финал: «Кажется, я по тебе начинаю скучать нестерпимо. Иногда даже думаю, что моя влюбленность была не только душевным помешательством, но и симптомом возможной любви, если ты, моё золотко, конечно, не будешь приставать с нудными нравоучениями». Восхитительная смесь любовных признаний, поверхностной рефлексии и попытки заведомой сделки. «Писать больше некогда, дед проснулся. Целую тебя, моя радость». Второе из выживших ее посланий — более любовно нормативно: «Родненький, очень хочется к тебе. Обниматься, целоваться, наговорить всяких ласковостей, спать с тобой хочется, уткнувшись в твое плечо». Потом лист медицинского состояния дедушки, потом — приглашение летом на одесскую дачу и к знакомству с родителями. «Дедушка проснулся, целую тебя нежно. Твоя А.». Вот тут-то, в который раз сраженный ее простодушием, я и купил ей на пирсе с рук, у немолодой дамы, нитку того самого черного, едва ограненного, янтаря. И послал бандеролью…
Читать дальше