«Как же это в сущности нелепо: вот так, ночью, в абсолютном молчании водить пером, — подумал человек вслух, устремив утомленный взор в пространство. И продолжил, уже про себя: — Воистину человек, часами рисующий значки на бумаге, папирусе, пергаменте, бересте (дощечка со стилом — близнец тушечницы с кисточкой) — выглядит со стороны колдуном или сумасшедшим. Ему припомнилось признание блаженного Августина о том странном впечатлении, которое производил на всех его учитель, читавший про себя, — что же тогда говорить о таинстве человека пишущего. Воистину его действо отдает шаманством!
Бой напольных часов вернул его к реальности: к так и не разобранной кровати, к прямоугольнику тени от книжного шкафа, к пятнам электрического света на сиреневых обоях, чей рисунок, умножая суету и кривляние мира, до бесконечности повторял танец какого-то шута в балагане. Пахло фиалками. На стене, убедительно аргументируя бренность земного бытия, висела шкура медведя с оскаленной мордой.
Откинувшись на жесткую спинку стула, человек не без горечи и разочарования думал теперь о своем жалком уделе — уделе историка.
Вчуже черпая образы из копилки минувшего, которое само по себе звучит на все лады, этот злосчастный изгой обречен не иметь собственного звучания, как разделительные знаки в кириллице. Повелитель произношения, он — отсвет чужого света, отблеск чужого блеска. Его кабинет — кабина суфлера. Портной, шьющий из невидимой материи платье для короля, который всегда остается голым. Какое-то время он еще продолжал блуждать в лабиринте подобных умопостроений, где этимологии отводится роль большая, нежели философии, и куда необходимую для привлекательности долю парадокса привносят отвлеченные метафоры.
Потом, все еще глядя в отдаленный угол комнаты, где, сводя с ума, причудливо переплетались плясуны на обоях, он попытался собрать свои мысли, разбегающиеся стадом овец по полю. «Остановить их хоровод», — буквально так он выразился, вероятно, в такт череде танцующих арлекинов. Он попытался вновь сконцентрироваться на Амвросии Свет-лоозерском. На преподобном Амвросии Светлоозерском, святом чудотворце, чей образ он уже три года лелеет в сознании и старательно переводит на бумагу. Да, целых три года. И вот сейчас рассыпанная стопка испещренных листов — плод его заглядываний в прошлое на цыпочках своих мечтаний — переводными картинками валяется перед ним на столе. Куча листов таких же серых, как этот вспугнутый криками галок рассвет за окном, таких же тревожных и распадающихся. Прошлое («умонепостижимое прошлое», — как иногда сетовал он с пессимистическими интонациями Ясперса) — это ускользающая от нас вечность, ибо водой в воде времена растекаются во временах. В его умозаключениях опять засквозили нотки абсурда.
Сосредоточиваясь, он еще раз — уже в который, — решил прокрутить в голове пластинку скудных сведений. Вот их канва.
В лето от сотворения 7055 среди монашеской братии на Соловках объявился некий мирянин, происходивший родом из города Пскова, из весьма благочестивой семьи судейских стряпчих. (Почему-то ему он представлялся до болезненности худым, веснушчатым юношей с робкими глазами и нежным пушком на подбородке, чересчур стеснительным и скованным из-за мягкости своего нрава.) Здесь же, подвизаясь в послушничестве и смиренномудрии, новый поселенец был пострижен с именем Амвросий. В пору иночества он поражал всех и своего духовного наставника игумена Филиппа, впоследствии святого митрополита Московского, бла-готерпимостью и упорством. Видимо, поначалу обученный дома грамоте Амвросий служит у него переписчиком древних церковных книг. Однако в патерике Соловецкого монастыря имя его не значится. Нет его и в Четьи-Минеях преподобного Димитрия Ростовского [15] Димитрий Ростовский (1651–1709) — святой, митрополит Ростовский. Составил свод житий святых — Четьи-Минеи.
, не попало оно и в Месяцеслов русских святынь Тальберга [16] Тальберг Н. — составитель «Месяцеслова русских святынь».
. Достоверность источников о нем, увы, сомнительна.
«А вы не боитесь свернуть на нем шею? — вспомнил он отдававшее амикошонством предупреждение одного коллеги. — Ведь уже многие поплатились». Вот тогда-то наперекор он и взял диссертацией эту тему, может, по самонадеянности, может, чтобы доказать себе что-то. Но не только поэтому. Образ Амвросия-чудотворца привлек его сразу, он манил чем-то таинственным. Может быть, тем, что отрок, пришедший за тридевять земель в монастырь, был — как он предполагал, проецируя себя на этот образ — сызмальства ужален загадкой смерти? «Именно страх смерти превращается в христианский страх преисподней», — утверждал он с категоричностью, достойной зависти психоаналитика. А может, Амвросий притягивал его и чем-то другим. В его выборе было так много необъяснимого, что и сам он недоумевал.
Читать дальше