Опуская подробности всего того, что сопутствовало причащению (разинутые рты и вытянутые шеи, мгновенная немота, поразившая прихожан, когда ребенок запел басом), отметим все же, что ни один из причащаемых не распахивал свою душу для младенца Христа с такой набожностью и таким громогласней, как Элиас Альдер. Однако на воспоследовавшей общей трапезе в трактире у Вайдмана мальчика уже не было. И в будущем Зеффиха поставила дело так, что хоть ему и дозволялось ходить к мессе, но в церкви он должен был появляться лишь при втором «Господи, помилуй!» и исчезать еще до благословения куратом. Сидеть она ему велела на задней скамье с апостольской стороны, где по воскресеньям любили спокойно подремать старики, жующие табак.
Мы вновь должны обратиться к матери нашего героя, о коей было сказано, что из-за ненормального ребенка в ней приугас дух жизни. Это утверждение основывается на одном эпизоде, имевшем место в Троицын день того же года.
В Троицын день происходило освящение храма, и чаще всего праздник кончался дикой сварой, перепалкой всех со всеми и даже кровавым побоищем. Ни в какой иной день года все местное мужичье не собиралось на одном пятачке, а именно на огороженной лужайке возле церкви. И никогда не напивались так по-свински, лакая даровую вишневку, как аккурат в этот церковный праздник.
Начался он службой на свежем воздухе. Место, где стоял алтарь, окаймлялось очаровательным цветочным ковром из маргариток и одуванчиков. Цветами же были обозначены два слова AVE MARIA, однако ночью на лужайку набрела чья-то корова, и буква «R» оказалась погребенной под свежей жирной лепешкой. Это огорчило курата, который с особым усердием поклонялся Деве Марии, а в юности был членом молодежной конгрегации Сердца Богоматери. Курат попытался извлечь букву на свет Божий. Причетники морщились, принюхивались и при водосвятии смиренно отводили носы подальше от рук курата. В общем, это был высокий и волнующий ритуал, и при торжественном благословении, когда открывалась дароносица, крестьяне так лихо горланили «Те Deum», будто сидели в кабаке или на возу с сеном.
После службы начался собственно праздник. Деревенский учитель разучил со своими учениками нескончаемую оду в честь достославного императорского дома, сочиненную человеком, который еще не раз встретится нам в этом повествовании. Звали его Михелем-угольщиком — потому что на хуторе Альтиг он выжег угольную яму. Каждому ребенку надлежало прочитать две строфы из грандиозной поэмы, а также изобразить сказанное в живой картине. Та же задача стояла перед Элиасом. Когда очередь дошла до него, лица некоторых зрителей уже кривились пьяными гримасами, до скандала был только шаг. Мальчик предстал перед публикой — с венком из маргариток на голове — и начал декламировать. Когда загремел его мягкий и весьма артистичный бас, деревенская публика разразилась таким гомерическим хохотом, что слышно его было даже в Гецберге. Элиас не мог более произнести ни звука и широко раскрытыми глазами смотрел на хохочущую толпу, которая, в свою очередь, была заворожена желтизной его глаз. Зеффиха начала вдруг задыхаться и на глазах у всех грохнулась в обморок. Элиас словно прирос к помосту и не мог двинуться с места, покуда наконец его не снял учитель. Дикий нестройный рев — некоторые умники заорали: «Такапо! Такапо!» [6] Искаженное «да-капо» — бис!
— затих лишь после того, как на помост вышел знаменитый огнеглотатель синьор Фоко. При виде огненных каскадов, которые демонстрировал синьор Фоко, деревенская публика вспомнила о воскресном пожаре 1800 года, со смешками тыча пальцами в сторону дверей с двойной обивкой, железными шляпками костылей и двенадцатью петлями, а незрячий Хайнц Лампартер, ослепший именно в те дни, громко сожалел о старых добрых временах. Что уж тут говорить: как скончался курат Бенцер, с тех пор в Эшберге и вовсе ничего интересного не случается. Он тяжко вздохнул и ощупью побрел за своей чаркой.
Агата Альдер, то бишь Зеффиха, вскоре совсем сдала. Она уже вовсе не мылась, целыми неделями ничего не готовила, кроме кукурузной каши, и остывшей жижей набивала себе утробу. Зеффиха сильно растолстела, и лицо се стало похоже на шмат сала. Она больше не могла спать со своим Зеффом, да и он, когда супруга «разжирела, ровно свинья супоросная» — это сравнение сорвалось с уст ее единственной подруги, — был не в состоянии любить ее. При этом шел ей всего двадцать седьмой год. В довершение ко всему она измыслила какой-то загадочный культ, — с молитвами и песнями шаталась ночами по Эшбергу, ставила жабам зажженные свечи, валялась нагишом в осенней листве, сажала на голый живот навозных жуков, забивала глиной срамное место и наконец вырезала кусок плоти из своей левой щеки. Она торжественно отнесла его на подушке в церковь, возложила свою реликвию на алтарь св. Евсевия, который тоже будто бы отнес кусок собственной плоти на Викторсберг, поднявшись туда с Бреснерберга. Нельзя не подивиться его сноровке: ведь в руках у него была собственная, отсеченная какими-то негодяями голова. Зеффиха часами простаивала на коленях перед алтарем, снова и снова задавая один и тот же вопрос: за что Господь послал ей такого ребенка? Если бы он одарил ее просто дурачком — при этом она имела в виду идиотика, — в деревне вообще ничего не заметили бы. К сожалению, через год, когда она уже оправилась от горя и вновь научилась радоваться жизни, именно это ее заветное желание и исполнилось с рождением третьего ребенка. Как бы бездушно это ни прозвучало, следует сказать, что безумие матери означало для Элиаса начало жизни. Он был отпущен на волю, вернее сказать, обрел свободу. В доме Альдеров тем не менее все шло своим чередом.
Читать дальше